Апостол Сергей. Повесть о Сергее Муравьеве-Апостоле
Шрифт:
И все же с Муравьевым-Апостолом — один разговор, а с Михаилом Бестужевым-Рюминым — юным, пылким, легко переходящим от подъема к отчаянию — разговор совсем иной.
Бестужев-Рюмин — царю, 26 января:
«Государь.
Я много наблюдал и хотел бы представить вам свои наблюдения. Единственная милость, о которой я хотел бы вас просить, — не принуждать меня назвать вам имена лиц, — и взамен этого я имел намерение умолять ваше величество сделать меня ответственным за все то, что могли замышлять члены Общества, в котором я состоял. Я всегда думал и сейчас
Государь, я вас умоляю даровать мне еще аудиенцию, но как милости прошу вас о том, чтобы вы не наводили на меня страх. Размышляя о людях, ваше величество должны знать, что можно не бояться смерти и, однако, смущаться от одного разговора с человеком — и не тогда даже, когда говоришь со своим государем. Может быть, в дальнейшем вы уверитесь, что отсутствие чувства мне не свойственно и что, не требуя ничего для себя, я могу быть полезным моему отечеству, для которого вы можете быть благодетелем, сохраняя всю свою власть…»
«Позавчера», значит, царь кричал, «наводил страх». Новой аудиенции, однако, Бестужеву не дают.
Через день он обратится к одному из главных следователей, генералу Чернышеву:
«Генерал, благоволите испросить у Комитета, чтобы он соизволил разрешить мне отвечать по-французски, потому что я, к стыду своему, должен признаться, что более привык к этому языку, чем к русскому».
Ответ: «Отказано, с строгим подтверждением через коменданта, чтобы непременно отвечал на русском языке».
Тут дело не только в том, что затруднялось делопроизводство (писари Комитета наделали бы массу ошибок, если б разбирали французские строки): Николай I нарочито подчеркивает национальный характер власти, здесь уже виднеются будущие — «православие, самодержавие, народность»; вот-де каковы эти бунтари-освободители, по-русски не знают.
Соседи Бестужева-Рюмина вспоминали, что по ночам из его камеры доносился беспрерывный шелест страниц: в поисках точного перевода с французского на русский перелистывались словари. Александр Одоевский не мог перестукиваться по системе, изобретенной его товарищами, так как не знал на память русского алфавита.
Но Одоевский писал прекрасные русские стихи, а живой ум и одаренность Бестужева-Рюмина хорошо видны даже в его официальных показаниях…
Плохо ему пришлось на следствии, тяжелее, чем другим; и если изобрести некую «единицу тюремной тяжести» — число допросов, очных ставок и прочее, деленное на число лет допрашиваемого, — то, наверное, было ему тяжелее всех.
11 февраля Следственный комитет постановляет:
«Бестужеву-Рюмину объявлено высочайшее повеление,
Вскоре была исчерпана милость Ивану Матвеевичу — военный министр сообщает коменданту крепости: «Сергею Муравьеву писем не писать».
«Из России приходят печальные вести. В этом проклятом заговоре замешаны также знаменитые писатели Пушкин и Муравьев-Апостол. Первый — лучший стихотворец, второй — лучший прозаик. Без сомнения оба поплатятся головой». Так в феврале 1826 года представляются дела одному чешскому литератору, который смешал Сергея Ивановича, Ивана Матвеевича, Александра Сергеевича и других, но в главном не ошибается. «Печальные вести»…
Шли месяцы; по камерам больше 500 заключенных; допросы Пестеля, Бестужева-Рюмина, Сергея, Матвея, Славян, Северян. Никому не весело, но Матвею и Бестужеву-Рюмину труднее, чем Сергею, ибо Сергей нашел в те месяцы особую линию поведения, по-видимому, наиболее точно соответствовавшую его характеру. Лишнего не говорит, но и не отпирается. В показаниях его не найти слов вроде «не скажу», «умолчу», отвечает на все вопросы, если не помнит, то, по-видимому, действительно не помнит: «Показание брата Матвея, что члены на последнем совещании в Лещине подтвердили торжественно честным словом принятое уже до того решение непременно действовать в 1826-м году, справедливо, и я, кажется, так же показал сие обстоятельство в моих ответах. Показание же полковника Давыдова о мнимой присяге Артамона Муравьева на евангелии посягнуть на жизнь государя не основательно».
Сожалеет, но не кается и, по-видимому, внушает определенное уважение даже следователям: все ясно, взят с оружием в руках, умел восстать — умеет ответ держать.
В обращенных к нему «вопросных пунктах» и в других документах Следственного комитета встречаются иногда несколько необычные обороты:
«1826 года 3-го февраля, высочайше учрежденный следственный комитет требует от г. подполковника Сергея Муравьева-Апостола следующего показания:
В дополнение вчерашнего показания своего объясните, с свойственным вам чистосердечием, сие…» и т. д.
5 апреля. «Допрашивали Черниговского пехотного полка подполковника Сергея Муравьева-Апостола… Пояснил некоторые обстоятельства, но вообще более оказал искренности в собственных своих показаниях, нежели в подтверждении прочих, и очевидно принимал на себя все то, в чем его обвиняют другие, не желая оправдаться опровержением их показаний. В заключение изт>-явил, что раскаивается только в том, что вовлек других, особенно нижних чинов, в бедствие, но намерение свое продолжает почитать благим и чистым, в чем бог один его судить может, и что составляет единственное его утешение в теперешнем положении. Положили: дать ему допросные пункты».
Комитету обидно, конечно, что «только бог судить может». Сергей Иванович же точно и ясно соединяет две мысли: об исполнении и намерениях.
Намерение благородно, исполнение печально: и солдат он повел, иногда прибегая к вымыслу («царь Константин», другие полки «обязательно помогут»), и братья гибнут, и сам не сделает, что мог («лишь пред концом моим, внезапно озаренный, узнает мир, кого лишился он»). Однако ни разу извинение, сожаление о содеянном не просачивается в тот непроницаемый отсек души, где находится его идея.