Аптекарь
Шрифт:
– А не загрызет ли он нас? – задумался однажды Бурлакин.
– Сейчас и загрызет! – иронически улыбнулся Шубников.
А почему бы ему и не загрызть?.. Мардария более не дрессировали. Мысль об этом не приходила в голову. Шубников жалел о том, что Мардарий вообще существует в доме. Экий дурак Бурлакин, что приволок его рыбной мелочью. Но и он, Шубников, был хорош, увлекшись летними и осенними забавами с Мардарием, его воспитанием, играми и выступлениями в Останкинском пруду! Однако тогда он еще искал себя, был к себе подлинному лишь на дальних подходах, а разве не бывают при поисках лишние тропы и ямы с капканами? Избавиться от Мардария Шубников не решался. Возможно, Мардарий и не позволил бы, чтобы от него избавились. Нечто тайное и сильное чудилось теперь Шубникову в Мардарии. Порой казалось, что Мардарий смотрит на него с усмешкой и чуть ли не высокомерно, будто он и есть в квартире высшее существо. Можно было,
Он убеждал себя в том, что и перемены в его собственной внешности не подарок или подачка Любови Николаевны, а вызваны его, Шубникова, желанием и усилиями волн. И Мардарий рос, преобразовывался по его велению – пусть и при авантюрном ассистенте Бурлакине. К Любови же Николаевне они прибегнули куда позже…
Что касается Любови Николаевны, то здесь, кажется, все было Шубниковым установлено для самого себя и отвердело благоразумными объяснениями. Да, он обещал не опираться на Любовь Николаевну и ее возможности. Но проявил слабость. Или нет, решился на деловое соглашение. Причем и самой Любови Николаевне было объявлено, что обращение к ней временное, что ее средства и эффекты не решающие, а вспомогательные, скажем, как пиротехника при съемках батального сериала. А самовар разгорался. Вот уж и пай Валентина Федоровича Зотова находился под контролем Шубникова. Невзначай обнаружилась неожиданная и скрытая страсть дяди Вали, тогда последовал моментальный поворот винта, и дядя Валя был приручен и прикован к общеостанкинскому благу. Следовало остановиться и не нарушать доктрину далее, но так забурлило все на улице Цандера, что Шубников и стал подумывать о Михаиле Никифоровиче как о необходимом читателе известной «Записки»… Перед тем сам Шубников вновь просмотрел сочинение. Нет, он был не Савонарола, не Аввакум, не князь Михаил Михайлович Щербатов. У него было свое назначение в природе.
Но не спускалось, не снисходило на него озарение!
Оттого и приходилось искать и творить на улице Цандера в паршивом строении, пропахшем аптекой, с цирюльней на втором этаже, с наглой и глупой парикмахершей Юноной Кирпичеевой, пролившей когда-то воЂды на мерзкую аптеку, а ныне со своими пороками и порчеными нравами занесенной в «Записку». Впрочем, и Юнона не могла быть объявлена пропащей, и ради нее Шубников готовился светить в полумраке собственным сердцем. «Кстати, – подумал Шубников, – цирюльню пора подчинить прокату, надо завтра же сказать Ольгерду, чтобы сходил куда надо». Ольгерд Голушкин оставался директором, хотя и употреблял. Но он умел врать властям и населению, оттого был полезен. Шубников же полагал и его исправить. Хотя в настоящем искусстве нужны мастера и на злодейские роли. Однако не на злодейские ли роли он призывал Михаила Никифоровича? Нет, куда уж ему… «Да не Михаил Никифорович тебе нужен, а пай его, пай, самый богатый! – услышал в себе Шубников. – И лжешь ты, что нет в тебе корысти! Есть она!» «Да, значит, есть, – вступил с собой в объяснения Шубников, – но ведь если ты осознаешь свою корысть, огорчаешься из-за нее, готов ее изничтожить, стало быть, ты стремишься к совершенствованию, а потому успокойся. И все ли зло в тебе от тебя самого? А корысть-то или, скажем, интерес к паю, они ведь вызваны мыслью об усовершенствовании жизни всех…» Шубникову захотелось сейчас же записать свои соображения на бумагу. Раз уж не спалось, надо было начинать «Исповедь сына века». Почему «Исповедь сына века»? – удивился себе Шубников. Такая исповедь уже была. Она – чья? Гюго, что ли? Или Мюссе? Альфреда? Шубников стал вспоминать студенческую пору, и именно время экзаменов по зарубежной литературе. Ну да, вроде бы Мюссе. Однако никто не помнит этого Мюссе. Если только вот он, Шубников. Но разве он, Шубников, всего лишь «сын века»? Печально было бы, если только сын… Нет, название сочинений не подходило Шубникову. Да и, пожалуй, само сочинение пока еще не вызрело в нем…
Утром Шубников хоть и невыспавшийся, но после энергичной гимнастики и душа в деловых устремлениях вошел в Ищущий центр проката. Одет он был так, будто собирался по вызову в солидное учреждение, но в такое, где уважают особенности художнических натур, а потому позволил себе вместо галстука повязать тонкий пестрый платок. Однако в учреждения ходил не Шубников, а директор Ольгерд Денисович Голушкин. Шубников велел сейчас же кликнуть Бурлакина, но вспомнил в досаде, что Бурлакин сегодня не придет. Бурлакин и не думал бросать службу, признавая прокат баловством и выделив для него выходные и библиотечные дни. Был повод Шубникову опять посетовать на одиночество и замкнутость его натуры в толпе. Но кабинет посетил директор Голушкин. Голушкин был курносый, важный и хитрый. Разговоры с Шубниковым из гонора и с высоты должности он начинал как начальник, но уже через несколько фраз выглядел чуть ли не курьером, готовым лететь с пакетом в Бирюлево-Пассажирское. Выгоды сотрудничества с Шубниковым уже ощущались его карманом, а рисковать Голушкин привык, походив и в гардеробщиках, и в инкассаторах, и в судебных экспертах, и в дегустаторах шоколадной фабрики. Да и догадывался он о Любови Николаевне, уползать же от нее в кустарники было поздно. Шубников разъяснил Голушкину ненормальность ситуации с парикмахерской, неразумно было не подчинить частную службу быта службе генеральной.
– Справедливо, – сказал Голушкин. – Это уладим.
– И еще, – пришло в голову Шубникова. – Надо подумать о новой услуге. У нас должны появиться антропомаксимологи.
– Это кто такие? – спросил Голушкин.
– Свежий ручей науки, – объяснил Шубников. – Резервы возможностей организма. Мать поднимает грузовик, под которым ее ребенок.
– Ну, это понятно, – успокоился Голушкин. – Это перспективно.
Об антропомаксимологии Шубников узнал случайно, взглянув нынче мельком на спортивную газету, приклеенную к фанере на Кондратюка. Строчки ее сейчас же подсказали Шубникову решения, чрезвычайно далекие от мыслей отцов антропомаксимологии, названных в газете Икарами двадцатого века. В их мысли он и не думал вчитываться.
– Но ведь в управлении могут и удивиться, – снова стал важным директор Голушкин. – Вдруг ручей не наш. Не останкинский.
Голушкин давал понять, сколь трудными могут оказаться его хлопоты в учреждении и какой он государственный человек в сравнении с новыми порханиями наук.
– Это для ваших плеч, Ольгерд Денисович, – поощрил его Шубников. – Для ваших-то плеч – быть директором картины, и не на каком-нибудь «Мосфильме»! А то прокат!
Вся государственность спадала с Голушкина, когда Шубников производил его в директоры картины. Или продюсеры.
– Осуществим, – пообещал Голушкин.
– И что значит – удивятся? – сказал Шубников. – Хорошо, что удивятся. Будущее начинается с удивления. Чем сильнее удивятся, тем скорее привыкнут.
И Голушкин отбыл осуществлять. Шубников знал, что осуществит Любовь Николаевна, но на поверхности жизни должно было происходить чиновное движение бумаг. В минуты счастливых спокойствий и самому Шубникову могло показаться, что никакой Любови Николаевны вовсе нет.
Дело с антропомаксимологией как с видом услуг было административно решено к обеду, и Игорю Борисовичу Каштанову спустился заказ сочинить оду для электрического табло. Отвлекало и нервировало Шубникова ожидание Михаила Никифоровича. Однако Михаил Никифорович не приходил… Не пришел он и на второй день. И на третий. Нетерпение Шубникова, вызывавшее в бессонные часы сомнения и досаду, обернулось чуть ли не ненавистью. «Ах вот ты какой! Да тебя стоит стереть в порошок!» Но выражение вышло скорее аптекарское, и Шубников отчитал себя. Зачем же злиться на человека, если ему недоступно понимание высшего? Ему следует сострадать…
На четвертый день Михаил Никифорович явился, и Шубников сразу понял, какова будет рецензия.
– Это неправда, – сказал Михаил Никифорович, положив рукопись на стол Шубникова.
– Ни капли правды? – язвительно спросил Шубников.
– Капли есть, – сказал Михаил Никифорович. – Случаи, которые ты описал и перечислил, были.
– Ну так что же! – вскричал Шубников.
– Неправда то, к чему ты желаешь меня подвигнуть, – сказал Михаил Никифорович.
– Значит, бросить все, что мы делаем?
– Какое отношение имеет ваше дело к тому, что ты написал? Останкино оно не улучшит. Да вы и навязываете себя Останкину.
– Мы никому ничего не навязываем, – с достоинством произнес Шубников. – К нам идут, едут, плывут и прилетают.
– Возле вас сытые проголодаются.
– Помарки неизбежны. Особенно в поиске. И вначале. Но мы не для аппетитов потребителей, ты ошибаешься.
– Хорошо, коли так. Но пока до свидания.
– Ты пожалеешь! – зло сказал Шубников. Или зловеще.
– Понимать как угрозу? Предупреждение уже было сделано…
– Рассуди сам.
– И что же, вы полагаете меня взорвать?
– Необязательно, – жестко сказал Шубников. – Но вдруг ты станешь свидетелем такого, от чего тебе будет стыдно и горько, и ты ощутишь себя виноватым?
– Присутствует ли честь в вашем предприятии?
– Ты напрасно оскорбляешь нас, подозревая в отсутствии чести. И дорого обойдется Останкину и тебе твое упрямство или неприязнь к нам, – произнес Шубников с грустью и с жалостью к Останкину и Михаилу Никифоровичу.