Арахнея
Шрифт:
— Я бы очень желал, чтобы ты это делал, — ответил Мертилос, — потому что боги кажутся не бессильными тому, кто заранее знает, что они не могут ничего сделать, чтобы предотвратить или поколебать эти непреложные законы. Вся страна ими управляется, и мудрый фараон, который не решится нарушить малейший из них, все же может управлять нами силой своего скипетра. Вот почему и я могу надеяться на помощь богов, но не будем об этом говорить. Здоровый человек, сильный, вроде тебя, никогда рано не познает, чем могут быть боги в дни болезни и горя; но там, где большинство верит в них, он не может не составить себе о них какого-либо представления; даже тебе самому, я ведь это знаю, они представляются в твоем воображении в различном виде. Да, они в окружающем нас мире и в нашей душевной и сердечной жизни. Эпикур, отрицавший их власть, все же признавал в них бессмертных существ, которые обладают в полном совершенстве всем тем, что в человеке, благодаря его недостаткам, слабостям и горестям, исковеркано и запятнано. Он находит, что они — наше отражение, возведенное в совершенную степень. Мы, по моему мнению, не можем сделать ничего лучшего, как цепко держаться за это объяснение,
— Вот это-то высокое и красивое, но не реальное не нравится мне и тем, кто разделяет мои стремления в искусстве. Нас вполне удовлетворяет природа: что-либо отнять у нее — значит для нас ее искалечить, прибавить что-либо — значит исказить.
— Отчего же не делать этого, только в пределах законов природы? По-моему, одна из главных задач искусства, как бы ты и твои единомышленники ни восставали против этого, состоит в том, чтобы уяснять, украшать и очищать природу. Ты должен был это иметь в виду, когда взялся изобразить Деметру, потому что она богиня, а не однородное с тобой существо. Но именно того, что превращает смертную женщину в бессмертную и божественную, этого придатка, как я его назову, ищу я напрасно в твоей статуе и глубоко сожалею об этом, тем более что ты смотришь на него как на что-то не заслуживающее внимания.
— И я буду так смотреть на этот придаток до тех пор, пока он будет той колеблющейся небылицей, которую воображение каждого передает по-своему.
— Если это есть небылица, то, во всяком случае, очень возвышающая нас, и кто из нас воспринимает глазами, сердцем и душой природу, тот найдет достойным придать и этой небылице образ и формы.
— Поверь мне, ты и я, мы были бы довольны моей Деметрой, удайся мне вполне передать ее в живом, правдивом образе. Ведь ты сам знаешь, что обыкновенно это мне лучше всего удается. Но на этот раз, я прямо сознаюсь, я потерпел поражение. В моем воображении представлялась мне Деметра доброй, милостивой подательницей разных благ, верной, любящей женой, мирно заботящейся о всех. Голова Дафны, изображенная мной, хорошо передает это, но тело… тут я совершенно сбился. Тогда как в мальчике с винными ягодами все, от головы до пят, всякий клочок его отрепьев, присущи уличным мальчишкам; в теле моей богини все является случайностью, тем, что дали мне натурщицы, а ты знаешь, сколько я их сменил! Будь моя Деметра с головы до ног Дафною, нет сомнения, что я дал бы полное гармоничное изображение, и ты, пожалуй, первый признал бы это.
— Нет, — перебил его живо Мертилос, — нам самим известно, что такое наши богини — золото и слоновая кость. Но для толпы в наших статуях должно заключаться большее. Когда она, эта толпа, молясь сердцем и душой, подымает к ним взоры, она должна найти в них ту идею божества, которая нас одухотворяла во время нашего творчества и которой мы, так сказать, пропитали наше произведение. Если же она найдет в них только образ, хотя бы и украшенный всеми качествами обыкновенной женщины…
— Тогда, — перебил его Гермон, — молящийся должен быть благодарен скульптору. Разве не полезнее смотреть на образ, воплощающий человеческие добродетели, нежели на какое-то жалкое вымышленное произведение из золота и слоновой кости. Поэтому я не признаю за порицание то, что ты видишь в моей Деметре простую смертную, а не богиню; это меня отчасти примиряет с ее недостатками, на которые я во всяком случае не закрываю глаз. И мною, сознаюсь я, очень часто овладевает желание дать волю моему воображению, но я знаю лучше, чем кто бы то ни было, что такое боги, веру в которых я утратил; ведь я также был ребенком, и, я думаю, мало кто так горячо им молился, как я. Вместе с возрастающей жаждой свободы появилось у меня сознание, что нет богов и что кто подчиняется воле бессмертных, тот становится рабом. То, что я изгнал из своей жизни, удаляю я и из искусства. Я не изображаю ничего такого, чего бы я не мог сегодня или завтра встретить в жизни.
— Тогда, как честный человек, перестань изображать богов, — перебил его приятель.
— Ты ведь знаешь хорошо, что таково мое намерение с давних пор, — ответил Гермон.
Мертилос в волнении произнес:
— Этим ты обворуешь самого себя. Я ведь тебя знаю; быть может, я в тебя глубже заглянул, нежели ты сам это делаешь. Искусственные оковы наложил ты на твое пылкое и сильное воображение, заставляя его довольствоваться узкими рамками действительности. Но придет время, когда ты разорвешь эти цепи и когда найдешь то божество, которое утратил, и твоя, ставшая вновь свободной, громадная творческая сила поставит тебя выше многих, выше меня… если я до того времени доживу.
Говоря это, он, сотрясаемый кашлем, схватился за больную грудь и медленно направился к скамье. Гермон помог ему на ней растянуться и с нежной заботливостью подложил ему под голову подушку.
— Это ничего, — сказал Мертилос, пролежав молча несколько минут. — Сегодняшний день был слишком утомителен для моих слабых сил. Жители Олимпа знают, как спокойно я ожидаю смерти. Тогда наступит всему конец, ничего не останется от меня, кроме пепла, после того как сожгут мое тело.
Я уже позаботился о моем наследстве: сегодня я был у нотариуса, и шестнадцать свидетелей, ни более, ни менее, согласно обычаям этой страны, подписали мое завещание. Теперь иди, пожалуйста, оставь меня на время одного. Поклонись от меня Дафне и пелусийцам. Через час и я буду с вами.
X
«Когда луна будет стоять над островом Пеликана…»
Как часто повторяла Ледша про себя эти слова, пока Гермона удерживали в палатке Дафны гости. С наступлением ночи, входя в лодку, проговорила она опять тоном радостной надежды: «Когда луна взойдет над островом Пеликана, тогда и он приедет». Ее лодка быстро достигла цели своего назначения. Место, выбранное для свидания, было ей хорошо знакомо. Морские пираты вот уже целых два года как не посещали этот остров. Прежде бывали они на нем часто и хранили там оружие и добычу. Густой и высокий папирус, росший у берегов, скрывал их лодки от соглядатаев, и недалеко от того места, куда пристала Ледша, стояла дерновая скамья, выглядевшая как обыкновенная, предназначенная для отдыха скамья, но под которой в действительности скрывался подземный ход, куда преследуемые стражами пираты внезапно скрывались, точно их поглотила земля. «Когда луна будет над островом», — повторила про себя Ледша, прождав более часа.
Это время еще не наступило; только по бледному освещению у берегов знала Ледша, что луна взошла. Когда ее полный диск поднимется над островом, тогда приедет он и начнется то великое блаженство и счастье, которые ей предсказывали. Счастье, блаженство… Горькая усмешка появилась на ее губах в то время, когда она повторяла эти слова. Пока она не испытывала ничего подобного. С одной стороны, если любовь и сладостное ожидание шевелились в ее душе, то, с другой стороны, ей казалось, что ее опутывает целая сеть паутины какого-то противного паука, и мрак, опасения, неприятное воспоминание, а также и ненависть бросали мрачную тень на ее радостное ожидание. Все же она страстно желала видеть Гермона. Стоило ему приехать, и все будет хорошо. Предсказания старой Табус, повелевающей столькими демонами, не могли быть лживыми. После того как Ледша, горя гневом и ревностью, напомнила своему возлюбленному, какое значение имела для нее эта ночь полнолуния, она могла смело и уверенно рассчитывать на его приезд.
Было много важных причин, удерживающих его в Теннисе, она сама с этим соглашалась теперь, когда пришла в спокойное состояние, и все же он обещал и приедет… ну а она уж покорится необходимости поделить эту ночь с гречанкой. Все ее существо стремилось к счастью, и никто не мог ей его дать, как только тот, чьи губы прикоснутся к ее устам, когда луна взойдет над островом Пеликана. Как медленно поднималась Астарта, богиня с головой коровы, рога которой поддерживали диск луны! Как медленно тянулось время! И все же луна подвигалась, а вместе с ней приближался приезд страстно ожидаемого Гермона. Она не хотела думать о том, что он, быть может, не приедет, но, когда временами являлась эта непрошеная мысль, волны горячей крови заливали ее лицо от стыда, как будто ей кто-то нанес страшное оскорбление. Нет, он должен приехать! Она то ложилась на скамью и смотрела на серую поверхность воды, то ходила взад и вперед, останавливаясь при каждом повороте, смотрела на Теннис и на яркие факелы, горящие перед палаткой александрийки. Минуты следовали за минутами. Поднялся легкий ветерок, мало-помалу осветились верхушки тополей, а затем и всю зелень вокруг нее залил серебристый свет. Вода перестала быть неподвижной, по ее поверхности зарябили небольшие волны, на их гребнях сверкал и переливался свет луны. Берега всех островов были залиты этим светом, и вдруг на неспокойной поверхности воды отразился ярко сияющий лунный диск. Прошло то время, когда она могла говорить: «Как только луна встанет над островом, он будет здесь». Луна, поднявшись над островом теперь, продолжала свой путь, и следившие за нею глаза Ледши дали ей понять, что она ошибается: время, назначенное ей Гермоном, прошло, а его не было. Величаво, спокойно продолжала луна свой путь все дальше и дальше, и минуты уходили за минутами. Сколько времени прошло с тех пор, как луна стояла над островом? — вот был вопрос, который теперь постоянно срывался с ее губ. Ответ на него могли дать звезды, по положению которых она научилась узнавать время.
Изредка прерывалась ночная тишина человеческим голосом, лаем собаки или криком совы. Но чем дальше уходила луна, тем сильнее волновалось ее гордое, оскорбленное сердце. Она чувствовала себя униженной, оскорбленной, опозоренной и лишенной того блаженства, которое ей было предсказано. Или, быть может, демоны, предсказывавшие ей счастье, видели его не в любви к ней Гермона, а в чем-то другом. Не должна ли она испытать высшее блаженство от чувства удовлетворенной мести? Незадолго до полуночи хотела она покинуть остров, но, войдя уже в лодку, она передумала и вернулась вновь к скамье. Еще немного подождет она, но затем ничто больше не может спасти Гермона от ее гнева, и она вправе напустить на него все мстительные силы, которыми располагала. Вновь глядела она на расстилавшийся перед нею пейзаж, но волнение мешало ей что-либо различить. Легкие пары, подобно неспокойным теням лишенных погребения мертвецов, поднимались и расстилались над поверхностью воды; облака затуманили блеск созвездий… но это не интересовало ее. Она перестала вопрошать звезды о течении времени. С тех пор как они показали, что полночь миновала, она больше не заботилась о них. Луна плыла по лазури небес, лишенная блеска, посреди окутавшего ее тумана. Не только в душе Ледши произошла перемена, но и вся окружающая ее природа приняла совершенно иной вид. Потеряв надежду на ожидаемое ею счастье, Ледша перестала искать извинения оскорбительным для нее поступкам Гермона. Ей теперь припомнилось, какую ничтожную роль предназначал он ей в своих произведениях, и, когда она вновь поглядела на подернутую туманом луну, она ничем не напоминала тот серебряный диск, который богиня Астарта держала между рогами. Она не спрашивала себя, как произошло такое превращение, но то, что она теперь видела на месте луны, походило на гигантского серого паука. По всему небу, казалось, раскинулись его длинные ноги, как бы готовясь притянуть ими землю и раздавить ее. Теннис, все острова посреди вод, да и сам остров Пеликана, ее, Ледшу, и дерновую скамью оплело это чудовище своей паутиной и держало в плену. Страшное, отвратительное видение, которое преследовало ее, даже когда она закрыла глаза, думая этим избавиться от него!