Арбатская повесть
Шрифт:
Потом мы вместе с ней читали эти строки. А тогда…
— Раньше я не встречал этой девушки, — заметил мой друг художник, стоявший рядом со мной. — Видимо, недавно приехала.
— Удивительное платье на ней. Но как оно вписывается в Коктебель. — Жена художника была женщиной, и, как у всех женщин, наблюдения ее не могли не нести оттенка определенной избирательности.
А я думал тогда о Волошине и Грине, и гриновская Ассоль с тех мгновений уже никогда не казалась мне нереальной фантазией художника.
Случаются такие неотвратимые порывы — не можешь остановить себя. Во всяком случае, рискуя показаться, человеком невоспитанным, я пошел к кромке моря, не раздумывая о приеме, который мне окажут, и последствиях своего непрошеного вторжения в одиночество, может быть, избранного сознательно, чтобы побыть наедине с волшебством этого полыхающего
Девушка сидела на камнях, обдаваемых шипящей пеной, и, казалось, ничего не замечая, смотрела на горизонт.
— Извините… — я уронил первое спасительное слово, не зная еще, чем закончу фразу, и замолчал, когда она обернулась на звук голоса: только лицо выдавало в этом хрупком, нежном создании пожилую женщину, и растерянность моя станет тем более понятной, что черты этого лица показались мне удивительно знакомыми, хотя я мог поклясться, что никогда ранее незнакомку не встречал.
Вероятно, вид мой являл зрелище комическое, потому что улыбка, как спасательный круг, была брошена человеку, явно и окончательно утопающему. Мы разговорились. Не помню, в связи с чем было произнесено мною слово «Ленинград», а, как известно, два ленинградца, влюбленные в свой город, — это больше чем родственники.
Так я познакомился с Марией Ростиславовной Капнист, человеком удивительным и непостижимо-прекрасным. И совсем не потому, что уже тогда я узнал в незнакомке прекрасную актрису, известную всем по фильмам «Олеся», «Руслан и Людмила» и др. Обаяние этой человеческой натуры околдовывало, и я благодарю судьбу за тот теплый вечер у южного моря.
Вечером Мария Ростиславовна позвала меня в дом к давней своей подруге и приятельнице Марии Степановне Волошиной, вдове Максимилиана Волошина. Потом были незабываемые вечера в мастерской Волошина, наполненной тысячами прекрасных и неповторимых вещей: уникальные книги соседствовали здесь с нежными акварелями самого Волошина и работами К. Ф. Богаевского. На полотнах, рисунках, эскизах — подписи: Б. Кустодиев, К. Петров-Водкин, А. Головин, А. Остроумова-Лебедева, Г. Верейский. Портрет хозяина дома, исполненный могучей кистью Диэго Риверы. И вещи, записи тех, кто бывал здесь, жил, творил, размышлял и просто любовался прекрасным этим уголком земли: Горький и Шаляпин, Чехов и Бунин, Цветаева и Тренев, Грин и Эренбург, Анна Павлова и Паустовский, Скрябин и Поленов, Брюсов и Тихонов — не перечислишь всех, для кого Дом поэта, как его и сейчас зовут здесь, стал гостеприимным кровом.
И в окне — Он. Величественный Кара-Даг:
Преградой волнам и ветрам Стена размытого вулкана, Как воздымающийся храм, Встает из сизого тумана. По зыбям меркнущих равнин, Томимый неуемной дрожью, Направь ладонь к ее подножью Пустынным вечером — один. И над живыми зеркалами Возникнет темная гора, Как разметавшееся пламя Окаменелого костра…Я трогал рукой конторку, за которой Алексей Толстой набрасывал по утрам страницы бессмертного своего «Петра», сидел за столом, где до сих пор сохранились автографы Куприна и Анны Павловой. Все сохранено Марией Степановной в том же виде, как было при жизни Волошина, как запечатлено в строках сестры Марины Цветаевой Анастасии:
«Максина мастерская. Пять высочайших полукруглых, узких окон, обходящих пятигранную башню, и в эти окна — море: прибои, грохочущие и пенные, часы синего штиля, вечера розового золота, ночи, обрезающие звездный полушар о лунные и безлунные горизонты, снова заря, пурпуром летящая в волны, снова штиль, снова прибой, обрушивающийся о короткую ровность бухты, и вдруг неведомо что вспомнивший час беззвучия и бестелесности, без цвета горизонта, — пропавшее, в преддверии рая, море…
Если подойти к окнам, к крайнему правому — Кара-Даг: голова великана, утром светлая, в легком дыме голубизны, днем — груда лесистых кудрей, резкие тени лба, щеки, носа и бороды у груди, легшей в блеск густой синевы, черноморской. Вечером — китайская тушь, очертившая на закатном полотне острие великановой головы.
Я гляжу в левое с краю окно: плавно идут в море далекие и отлогие песчано-лиловые,
— Макс, а наверх к тебе можно? (С Максом все на «ты».)
Свесив голову над перилами лесенки, ведущей по стене наверх, где деревянная площадка со столом и диваном и узкая галерея перед полками книг, Макс отвечает, что — да, можно, он сейчас не работает, ищет одну книгу, я не помешаю. Я взлетаю наверх.
Как здесь хорошо! Сколько книг! Вязки сухих растений, рыжих и серых, лиловые чертополохи. Как уютно под потолком! Глубоко внизу — мольберт с холстом, начатым, и расставленные у стены акварели. Таиах отсюда не видно — мы прямо над ней. Мы стоим на полу галереи — он над ней потолком».
Мы ездили в Сердоликовую бухту, и ничто не изменилось здесь, как во времена, когда по этой гальке ходил и Куприн, и Игорь Северянин, и Цветаева:
«…Сердоликовая бухта! Такое есть только в детских снах, в иллюстрациях Доре к Данте, пещеры, подъемы, невосходимые тропы по почти отвесным уступам. Скалы, нависшие над морем, по которым пройдет один Макс, маг этих мест с отрочества. И только кисти Богаевского, Макса и Людвига Квятковского могут их повторять на полотнах.
Они стоят, темные и золотые от режущего их на глыбы тени и солнца, рыжие и тяжелые, как гранит, и они тихи среди бьющихся о них волн, как вечность, о которую бьется время, все земные человеческие времена. Они стоят, равнодушные к грохоту волн Черного Киммерийского моря, к лодкам людей, которые к ним подплывают, с трудом, в обдающей их волне, спрыгивают на берег и карабкаются по огромным камням. Насытившись небом, в которое опрокинули головы, мы ложимся на камни, мелкие, и жадно, как все, что делает человек, роемся в сокровищах Сердоликовой бухты, показывая друг другу добычу, вскрикивая при каждом розовом, алом, почти малиновом камне, подернутом опаловой пеленой. У Пра и Макса их — шкатулки и россыпи, и лучшие они дарят друзьям.
Затем лодка принимает нас в себя, как камни в шкатулку, весло упирается в скалу, мы отчаливаем прыжками, и море принимает в себя нашу лодку бережно и любовно.
Позади виденьем тают Золотые Ворота, стерегущие драгоценную бухту. В море плещет дельфин крутой свинцовой спиной. Медуза — как большой прозрачный цветок, тонет в глубину синевы».
Сказочная красота этой земли, сам воздух которой, кажется, напоен поэзией, всегда будет поражать людей.
Сама Мария Ростиславовна — живая энциклопедия русской истории и культуры. Собственно, и сама она, и древний род ее — реальное воплощение этой истории. Об этом мы еще расскажем…
Однажды, когда вызвездилось небо и в темноте только у самого берега различались белопенные шапки волн, мы отправились купаться. Вода была теплая, как парное молоко, и не хотелось выходить на холодный песок…
Здесь, у моря, я рассказал Марии Ростиславовне о своем поиске и своих мытарствах.
— А знаете, я вам смогу, возможно, помочь…
— Каким образом?
— Попытаюсь познакомить вас с Анной Васильевной.
— С кем?
— С женой Колчака!
— С кем, вы сказали?
— С гражданской женой Колчака, Тимиревой… Она мне что-то рассказывала об этой истории…
2. МАРИЯ РОСТИСЛАВОВНА ГНЕВАЕТСЯ НА БЕЛИНСКОГО
Род Капнистов дал солдат, военачальников, поэтов, «бунтовщиков против царей», людей беспокойных и мужественных. Недаром на старом гербе Капнистов над грозными, ощерившими пасти львами и изображением извергающегося вулкана шел на золотой ленте, перечеркнувшей голубое поле, девиз: «В огне непоколебимый!».
«Родовое древо» Капнист росло не в тиши — под ударами судьбы, молний, грохот баталий, мятежей, в атмосфере ожесточенных социальных и нравственных схваток. За первой «ветвью» — итальянскими солдатами и стратегами Капнисси с острова Занте — вторая: любимец фельдмаршала Румянцева Василий Петрович. Сын Василий Васильевич вплел в венок Капнистов славу пиитическую. Сыновья Василия Васильевича Алексей и Семен — декабристы — навсегда вошли в историю с той самой секунды, когда раздался гром пушек на Сенатской площади. Через детей декабристов, свято хранивших память о мужестве отцов, через деда Ростислава Ростиславовича к отцу замечательной актрисы Марии Ростиславовны — тоже Ростиславу Ростиславовичу — тянется из глубин веков необорвавшаяся нить рода, давшего России столько прославленных и святых для нас имен.