Ардабиола
Шрифт:
— По-вашему, политика — это вечная профессия? — спросил корреспондент.
— Если вечная, это страшновато. Нет ничего неестественней такой профессии, как политика. Природа создала людей землепашцами, рыбаками, плотниками, учеными, чтобы они глубже проникали в тайну природы. Даже поэтами, чтобы они подслушивали и воссоздавали музыку природы. Но вот Пабло Неруда… Он поэт от Бога, а вынужден заниматься политикой. Почему? Потому что из подлого искусства разъединения людей политика должна, наконец, стать искусством соединения. Только политика в чистых руках может помочь исчезновению самой необходимости политики…
Альенде подошел к окну, отдернул шторы и, увидев, что демонстрация женщин, колотящих в кастрюли, все еще шумит, продолжал:
— Политика — это порождение человеческих слабостей. Сознательному человеку не надо, чтобы им управляли. Он никогда не употребит свою свободу против свободы других. Такие люди есть, но их мало. А попробуйте дать свободу подлецу — и он немедленно
Корреспондент печально посмотрел на свои вопросы в блокноте — он знал, что такое латиноамериканские монологи. «Неужели он так действительно думает, а не играет?» — мелькнуло у корреспондента, и за невозможностью прямо спросить об этом президента он задал вопрос сам себе: «А что думаю я?» Но от самого себя ответа не получил.
— Государство — слишком дорогостоящая штука, — забыв о корреспонденте, лихорадочно говорил президент. — Сколько денег уходит на президентов, министров, всякую крупную и мелкую бюрократию, на армию и полицию! Полиция никому не нравится, но попробуйте представить мир без нее — что будет твориться! Государство пока еще, к нашему несчастью, необходимо… Но смотря какое государство! Страшно, если государство превращено в сдерживающее, а не в созидательное начало. Функция сдерживания отупляет людей, оказавшихся у власти даже с первоначально созидательными целями. Те, кто только сдерживает других, а не созидает, начинают неумолимо разлагаться. Это разложение и породило приведенный вами афоризм. В идеале государство должно отмереть. Но это случится только тогда, когда сознательность станет всеобщей, когда исчезнет не только эксплуатация, но даже ее моральная возможность. Что же может помочь этому? Анархия? Она только напугает обывателя, и на его трясущихся плечах, как на белом коне, въедет фашизм. Отмиранию государства может помочь само государство, если оно будет государством нового типа — подлинно народным. Когда такое государство почувствует, что оно более не нужно как средство управления, оно отменит само себя. Но это — задача даже не завтрашняя, а послезавтрашняя. Сегодня нужно убедить людей, разуверившихся в самой идее власти, что власть должна и может быть народной! — В стеклах очков президента полыхнул отблеск заката, пробившегося сквозь шторы.
Корреспондент глядел на Альенде с жалостью и завистью: «Нет, он, кажется, искренне верит в то, что говорит. В таком случае — он последний из могикан среди политиков… А может быть, первый из будущих могикан? Хлесткое название для статьи… Неужели Альенде не понимает, что он обречен?» Только вчера соотечественник корреспондента, изрядно накачавшийся босс из ИТТ — интернациональной телефонной компании, шепнул ему в баре, вылавливая пальцами лед из виски и швыряя его себе в бездонную, но уже отказывающуюся от спиртного глотку: «Спеши брать интервью у президента… Может, тебе повезет — и оно окажется последним. С руками оторвут… И ты знаешь, кто против него? Пиночет. Этот змея-тихоня… Но он жалит насмерть. Сволочь, конечно, а где взять порядочных? Но об этом — тс-с!»
И вдруг корреспондент почувствовал себя подлецом, глядя на президента. Корреспондент нарушал журналистский закон, преподанный ему шефом иностранного отдела: «Не будьте ни на чьей стороне — только на стороне сенсации. Помните: лучшие новости — это плохие новости».
Корреспонденту нравилось то, что говорил Альенде. Не должно было нравиться, но нравилось. Корреспонденту не хотелось, чтобы такой человек был обречен. «Что, если ему сказать о моем разговоре с боссом ИТТ? Назвать имя Пиночет, но здесь, в президентском кабинете, наверное, полный „баггинг“. [17] Если пришили даже генерала Шнейдера, почему не устроить автомобильную катастрофу американскому журналисту? Будет даже выгодно. Завопят о „красном терроре“… Я, кажется, становлюсь трусом. Неужели меня тоже купили? Не прямой взяткой, а положением, журналистским именем, так называемыми перспективами? Неужели я еще недавно в Кентском университете шел на антивоенную демонстрацию рядом с Аллисон Краузе? Ее кровь тогда брызнула на рукав моей джинсовки… Я написал мой первый репортаж — прославился на этой крови, а теперь боюсь предупредить хорошего человека, кто его будущий убийца?»
17
Подслушивание (англ.).
Когда корреспондент вышел, президент заметил оставленный им на краю стола блокнотный листок. На листке печатными буквами было написано одно слово: «Пиночет». Президент скрутил бумажку, поджег ее и бросил в медную пепельницу, подаренную ему шахтерами Антофагасты. «По-видимому, провокация… — подумал Альенде, следя, как догорают эти буквы — черные на золотом. — Левые тоже меня провоцируют, чтобы
Президент вспомнил, как генерал Пиночет, дружески взяв его под локоть после вчерашнего заседания, доверительно сказал: «Вам нужно отдохнуть. Вы почти не спите. За спиной армии вы можете спать спокойно». Альенде ощутил какую-то холодную стальнинку в кончиках пальцев Пиночета, и ему стало не по себе. «Я становлюсь мнительным, — нахмурился президент. — Такая посредственность, как Пиночет, и вдруг — заговорщик? Он слишком туп и труслив для этого… Нервы, проклятые нервы… Вчера, когда сотрудник министерства внутренних дел положил на мой стол информацию о распространении слухов про мою психическую неполноценность, мне показалось, что он насмешливо изучает мою реакцию на это. Я поднял глаза, а на его лице была лишь службистская учтивость. Кто знает, какое у него было лицо в тот момент, когда мои глаза были опущены? Опять мнительность… Надо взять себя в руки. Но как взять в руки ситуацию? Она по-рыбьи виляет хвостом, ускользает, растворяется. Почему вернулся Неруда из Парижа, который он так любит? Когда я спросил его, что случилось, он ответил: „Я — антикрыса“. Я тогда не сразу сообразил — была обычная банкетная толкотня… Теперь понимаю. Это же просто… Крысы бегут с тонущего корабля, а Пабло вернулся на корабль. Но разве корабль тонет? Он трещит, у него много пробоин, но он идет. Он доплывет до порта. Если я не доплыву — неважно… А хотелось бы пройтись по тому порту, к которому я плыл всю жизнь… Шутка Неруды была предупреждением. Поэты, может быть, не разум, но инстинкт нации… ее интуиция. Рауль Рамон Хименес когда-то сказал, что Пабло Неруда — лучший плохой поэт. Его раздражало многословие Пабло. Но когда Хименес побывал в Латинской Америке, он изменил мнение о Неруде и написал другое: „Неруда как будто хочет заполнить гигантские обессловленные просторы Латинской Америки и объединить их своими стихами“. Вот это точно… Двадцать стран, говорящие на одном и том же языке, когда-нибудь объединятся. Но как найти общий духовный язык для стольких разных народов, если в такой маленькой стране, как Чили, мы не можем его найти для одного народа? Меня подталкивают на аресты. Но когда начинаются аресты, они превращаются в снежный ком, а он — в лавину, сметающую и виновных, и невиновных. Жестокость, даже вынужденная, превращает справедливость в несправедливость. Но если справедливость слишком мягкотела, жестокость ее подминает, раздавливает. Мягкотелая справедливость невольно становится причиной стольких же жертв, отданных ею без борьбы на расправу, и разве тогда она — справедливость? Как найти ту единственную грань, когда справедливость будет не настолько жестока, чтобы стать своей противоположностью и чтобы она одновременно не была неспособной защитить сама себя?»
Так спрашивал себя президент Альенде и не находил ответа, а толпа женщин, колотя по днищам пустых кастрюль, скандировала под окнами «Ла Монеды»:
— Algo comer! Algo comer!
Была середина августа 1973 года.
Одиннадцатое сентября, когда Пиночет отдаст приказ о бомбардировке президентского дворца, было уже недалеко…
23
В истории есть события, которые через газеты, радио, телевидение немедленно заявляют сами о себе, что они — история. Но все, что происходит с каждым обреченным на незнаменитость человеком, это тоже история. Миллионы телезрителей, наблюдая за взрывами бомб, угонами самолетов, политическими конгрессами, конкурсами красавиц, футбольными матчами, наивно думают, что перед их глазами — главное событие в жизни человечества. Но если какой-нибудь телезритель, почувствовав неожиданную боль в сердце, сползет с кресла и поймет, что умирает, то именно это покажется ему главным событием, а вовсе не то, что мелькнет перед ним на голубом экране.
Для Кеши и Сережи, карабкающихся по таежным скалам в гудящих тучах мошки, вопрос жизни или смерти их товарищей был сейчас главным событием человечества, и кто бы мог их в этом обвинить? Мошка, забивающаяся в ноздри и уши, была для них реальностью, а самолет, летящий высоко над тайгой, где в руках пассажиров шуршали газеты со всеми якобы главными событиями мира, был только голубым недостижимым видением.
Кеша и Сережа, обламывая ногти о зазубрины скал, вылезли на вершину горы и обессиленно упали ничком. Когда они посмотрели вниз, то увидели Вороний перекат. Он был похож на водяное кладбище, а его мрачные валуны высились, как надгробья. Вокруг валунов были белые кольца пены, сверху казавшиеся застывшими. Сквозь ветер, свистевший на вершине, шума реки не было слышно, и было даже трудно понять, движется она или не движется. Берег был пуст или казался пустым.
— Смотри, там чо-то чернеет, — Кеша толкнул Сережу локтем. — Вон там, у самой воды…
— Это, наверное, коряга, — вздохнул Сережа.
Но, поднятые этой крошечной надеждой, они начали спускаться, обдирая руки о редкий кустарник. Вскоре белые кольца вокруг валунов стали живыми, река задвигалась, послышался ее все нарастающий шум, но черное пятно все еще оставалось загадочным.
— Человек… — напрягая зрение, сказал Сережа.
— Нет, двое… — сказал Кеша.