Ардабиола
Шрифт:
16
В ту ночь мотористу Кеше не надо было просыпаться, потому что он совсем не спал. Кеша не спал от обиды, что его могли принять за труса. Но главным была все-таки не обида, а река, которая предстояла завтра. Кеша хорошо знал реку. Но что означает — хорошо знать? Иногда кажется, что хорошо знаешь человека, и вдруг… В предыдущей экспедиции Кеша жил в одной палатке с вербованным парнем, делил с ним хлеб-соль, знал, что он родом издалека, что приехал в Сибирь «заработать» на новый дом. Кеша десятки раз держал в руках цветную фотографию его невесты — будущей хозяйки этого дома, а ныне продавщицы сельмага, грозно выставляющей с глянцевой бумаги свои мощные груди, как линкор — боевые орудия. Парень был до смешного похож на собственную невесту: такое же круглое фарфоровое лицо, расписанное румянцем,
Так и река таежная. Кажется, что ее знаешь, но темная у нее душа. Она и подластиться может, и тихоней прикинуться, а после так ударит, что и костей не соберешь.
Ворочаясь в спальном мешке под храп Ивана Ивановича Заграничного, то присвистывающего мелодично, как чайник, одной ноздрей, то переходящего на сиренный бомбежный вой двумя ноздрями, моторист Кеша мысленно проходил реку всю ночь. Лодки дважды перевернулись, и люди дважды погибли. Кеша силой воображения соединял щепки воедино, возвращал лодки на исходную, снова их вел вперед, пытался исхитриться, увильнуть от обнаженных спадом воды скользких валунов. Что-то вроде лодочного слалома. Голова кружилась от поворотов. Но и третий раз Кеша не успел вывернуть, и третий раз, как наяву, он увидел голову Юлии Сергеевны, колотящуюся о камни так, что вода заалела вокруг. Почему Юлия Сергеевна? Ведь она же не поплывет — Коломейцев приказал ей остаться. Что за чертовщина!.. Кеша заставлял себя заснуть, но не получалось, и, ерзая с боку на бок в спальнике, он снова проходил реку и снова не мог ее победить, и снова Юлия Сергеевна погибала.
Но наяву погибают только один раз, и невозможно, погибнув, опять вернуться на исходную точку. Наяву ни разбитых лодок не склеишь из щепок, ни погибших людей из костей. За себя Кеша не боялся. Жизнь он, конечно, любил, но себе самому большого значения не придавал. Кеша мало читал — не от нежелания читать, а от недостатка времени — и считал, что самые стоящие люди — это те, кто прочли много умных книжек. Кеше казалось, что, когда такие люди погибают, с ними вместе погибает их ум, переданный им книгами, и тогда остальное человечество глупеет, становится хуже. Но вот Каля — она не прочла столько книжек, сколько Юлия Сергеевна, а разве не стала бы земля пустой для него, Кеши, если бы что-то случилось с Калей и она бы исчезла? А Иван Иванович Заграничный — он, конечно, не Бурштейн, не Коломейцев по образованности, но ведь он только с виду простоватенький, и еще неизвестно, какие кипящие бездны сквозь его мохнатые ноздри храпом пробулькиваются. И что-то убудет в остальном человечестве, если оно на Ивана Ивановича Заграничного меньше станет, хотя человечество, по расположению своему к знаменитостям, такой потери никакой траурной музыкой по радио не оплачет. Может быть, вообще нет нестоящих людей?
«Эх, Виктор Петрович, Виктор Петрович… — с горечью подумал Кеша о Коломейцеве. — Умный ты человек… Бесстрашный… То, что в тебе страха за себя нет, это, конечно, хорошо. А вот то, что страха в тебе за других людей нет, это плохо…»
Но Кеша знал, что решение Коломейцева неотменимо, и снова стал мысленно проходить реку — может, удастся проскочить. Полог палатки чуть приоткрылся, и раздался еле слышный шепот:
— Кеш, а Кеш…
Кеша никогда не слышал раньше, чтобы Каля говорила шепотом, он привык к ее всегда громкому, хрипловатому голосу. И вдруг — шепот. Хрипинка, правда, осталась, но стала грудной, смягченной. Кеша судорожно вылез из спального мешка, лихорадочно всовывая босые ноги в холодящие резиновые сапоги, спеша на этот шепот, может быть, почудившийся ему оттого, что Кеше так хотелось его когда-нибудь услышать.
Но это была не ночь, заговорившая Калиным голосом, а сама Каля. Она стояла у палатки, набросив на плечи ватник, и на ней были резиновые сапоги — тоже на босу ногу.
Когда Кеша выполз из палатки и увидел Калю снизу, то показалось, что прямо на ее плече на ватнике сидела большая, холодная бледно-синяя луна. А когда Кеша встал, луна сразу очутилась далеко, над черными вершинами сосен, как будто он спугнул ее с Калиного плеча.
— Ты чо не спишь? — спросила Каля тем же грудным шепотом, хотя они уже отошли от палатки и никого не могли разбудить.
— Да не спится чо-то… — ответил Кеша, вздрагивая от незнакомого счастья отвечать шепотом на шепот Кали. — А ты откуда знаешь, чо я не сплю?
— Знаю, и все… Возьми мой ватник, а то простынешь после спальника, — сказала Каля.
— Да чо ты, мне не холодно, — покраснел в темноте Кеша.
— Пойдем на реку, посидим, — предложила Каля, а когда они сели рядом на рассохшуюся корягу, накинула край ватника, теплый от себя, на Кешу и продолжала шепотом, теперь уже полуслившимся с шумом реки: — Нам ватника на двоих хватит. Да ты не упирайся, как девица красна… Пропадешь ты через свою застенчивость, Кеша… Я замечаю, чо ты даже есть стесняшься, от других лицо отворачивашь у костра, когда ешь… Как будто чо-то стыдное делашь.
Странно и тревожно стало Кеше, когда он оказался под одним ватником с Калей, впервые в жизни ощутив теплое женское тело, коснувшееся его своей дышащей мягкостью, твердинками ребер и живой округлостью бедра. Но это было не просто женское тело, а тело Кали, и от этого Кеше стало еще растерянней, неловчей. К тому же, он смертельно стеснялся, что его горб слишком приподнимает ватник, невольно стягивая его с Калиных плеч, и Кеша украдкой норовил так передвинуть ватник спиной, чтобы он прикрывал Калю больше, чем его самого.
Каля взяла его руку в свою, и он ощутил на ее ладони все порезы, шелушинки и шершавинки.
— Кеш, а почему ты никогда мне про свою жизнь не рассказывашь?
— Да ничо в ней нет интересного, в моей жизни… — защитился Кеша, потихоньку высвобождая руку из спрашивающей ладони.
— А мне вот интересно… — мягко, но цепко перехватила его убегающую руку Каля. — Как ты вообще такой, как ты есть, на свет появился?
— А, ты про это… — понурился Кеша, выдернув руку. — Говорят, когда мать мной ходила, отец ее сапогом в живот ударил, пьяный. Выкинула она меня… Так чо я с детства такой, с холмиком…
— Да нет, я не про это спрашиваю… Дурень ты, дурень… Ты об этом вообще не думай. Нету у тебя никакого горба, нету! — Калина ладонь скользнула под ватник, пробежала по Кешиной спине, погладила ее. — Я же рукой чувствую — ничо похожего на горб нету. Сам себе ты свой горб выдумал… Понял? А спрашивала я тебя о том, как ты на свет появился такой хороший?
— Чем же я хороший, — покачал головой Кеша. — Я мало знаю…
Каля вдруг схватила его прячущуюся руку, поцеловала ее быстро, но сильно, будто впечатав в нее все обветринки своих губ.
— А ты чо думать, те, кто много знат, все хорошие? Ты уже тем хороший, чо сам про то не знашь. Душа у тебя никакой подлостью, даже мысленной, не замарана. Девичья душа. У меня ее и не было никогда. Из девчонок меня сразу в бабы швырнули.
Подлецов много, Кеша… А для себя они — самы хороши. Есть мужики, которы для друзей друзья, а вот для женщин подлецы самы настоящи. Они женщин и за людей не считают.
— Не все таки, Каля… — поежился от ее страшноватой прямоты Кеша.