Арденнские страсти
Шрифт:
Для чего?
Вот в этом весь вопрос…
Биттнер достал из ящика початую бутылку джина. Он задумчиво посмотрел на нее. Может быть, на дне ее ответ на этот вопрос… Он налил полный стакан, но медлил пить. Эта назойливая мысль мучительно застряла в сознании, список военных преступников. Русские могли вытребовать Моделя у союзников, потому что он значится в списке военных преступников. Притом на одном из первых мест.
Биттнер отлично знает, когда это началось: еще в сорок третьем году. Модель, тогда генерал-полковник, отступал со своей 9-й
…Ах, как четко работает голова! Как немилосердна память! Биттнер хлебнул джина.
…словом, от Вязьмы, от Гжатска – они еще смеялись в своей компании над этим варварским сочетанием букв – проводили там «политику пустыни», разрушали города, а деревни просто сжигали, население… вот в этом вся штука – население…
Население! Гибли города и деревни – так на то война! Но люди! Тут, конечно, дело дрянь, потому что у русских данные о расстрелах, повешенных, угонах в рабство… И не очень далеко от фельдмаршала в этом списке военных преступников он, Биттнер.
Конечно, это можно оспорить. Жестокость? Да. Но она введена в систему, разбита на параграфы, приобрела форму инструкции. Да и само выражение «военный преступник» – такого юридического термина нет. Опротестовать!… Но перед кем?…
Он снова хлебнул джина. И еще. Он знает, как это происходит, когда шею захлестывает петля. Он рванул себя за воротник, полетели крючки, какая она скользкая, ах да! Ведь ее мылят. Он скинул китель и швырнул его в угол. Выпустил живот поверх ремня. Все равно душно…
Рывком, резко, как все, что он сейчас делал, выдвинул ящик стола. Там лежал пистолет. Он как-то косо посмотрел на него и зажмурился. «Но все-таки (он призвал себе на помощь весь свой цинизм) свой пистолет лучше, чем петля карателя».
Его восхитило собственное хладнокровие. «В такую минуту у меня хватает мужества острить».
Да! Пора кончать. Все дела устроены: письма сожжены, четыре пары белья (из них одна неношеная) отосланы матери, смертный приговор Штольбергу отослан в тюрьму Плетцензее, золотой нацистский значок передан в надежные руки. «Я уйду из жизни как рыцарь. Для меня это вопрос чести…»
Он поднял стакан и медленно выпил до дна. Он хотел довести сознание до такого состояния затмения, чтоб ему стало все равно, что с ним будет. Тогда он найдет в себе силы совершить над собой то, что он собирался.
«Нет, не годится… Это состояние безразличия лишит меня желания действовать. А между тем то, что я собираюсь сделать с собой, есть действие… А впрочем, какое же это действие… Ничтожное движение пальца…»
И он влил в себя стакан джина. Теперь он единственная неподвижная точка в мире. Все вокруг вертится… Но он не пьянел.
И вдруг ему стало безумно жаль себя: «А почему? Да, почему я должен лишать Германию себя? Что? Это не согласуется с вопросом чести?»
И тут же мозг-подхалим услужливо подсказывает:
«Но есть другая, высшая честь: быть полезным родине! Да! Притаиться! Прикинуться! Действовать исподтишка,
Он знал, что он лжет, что все это притворство, игра, но не хватало мужества признаться себе в этом, потому что был трус.
Канонада внезапно стала оглушительной, потом она прекратилась, и сразу – совсем близко автоматные очереди.
В комнату вбежал вестовой.
– В городе русские! – крикнул он и исчез. Биттнер метнулся за ним к дверям. Выстрел за дверью заставил его отпрянуть.
Он схватил бутылку и выпил все, что там было.
«Идите вы все к черту… и пусть все идет к черту…»
Почти сегодня
Как Ядзя могла узнать Штольберга в этой толпе, хлынувшей из поезда, если она видела его более двадцати лет назад в течение нескольких минут, когда он влек ее из сарая и потом торопливо усаживал, почти втискивая в ящик из-под сигарет? А когда через полтора часа выпускал ее оттуда и ссаживал из грузовика, уже было сумеречно, и он только указал ей на темнеющий вдали лес и шепнул: «Беги!» Как она могла бы узнать его сейчас, отличить именно его в сутолоке вокзала среди других пожилых мужчин, дельцов, туристов, пенсионеров, торговцев, ученых, поездных воров, обладающих, как известно, особенно благородной наружностью?
И все же она узнала его.
Они сидели на балконе ее дома, и под ними шумела и сияла Варшава. Разговор у них получился какой-то прыгающий, и посреди этой радостной возбужденной сбивчивости они не могли прийти в себя от изумления, что видят друг друга, и считали это чудом.
– Неужели вы нас до сих пор не любите?
– Кого «вас»?
– Видите ли, дорогая Ядзя, я заметил еще в вагоне со стороны ваших земляков… Ну, выразимся так: несколько настороженное отношение к немцам.
Ядзя поиграла пальцами по столу.
– Ну, прямо скажем, некоторые основания для этого есть.
– Были!
– Знаете что, не будем углубляться в национальную психологию. Это материя довольно скользкая.
Ядзя засмеялась. Она выглядела молодо. Да она и не стара, сорока еще нет! Солнце, пронзая легкий туман, плывущий над Варшавой, золотило ее косы. Она все еще не расставалась с ними, она обернула их вокруг головы как корону.
– Ну, – сказала она, смеясь, – вас, например, я люблю.
– Спасибо. Но я ставлю вопрос широко. А Томаса Манна вы любите?
– Люблю.
– Так вот Томас Манн – он, конечно, самый большой немец нашего века и самый упорный борец с фашизмом – сказал: «Если ты родился немцем, значит, ты волей-неволей связан с немецкой судьбой…»
– Это совершенно естественно.
– Подождите, я не кончил, «…связан с немецкой судьбой и с немецкой виной». А вот я считаю, Ядзя, что не может быть у народа круговой поруки! Что ж, значит, выходит по Манну, что я не немец?
– Милый Штольберг, вы забыли, что я вам сказала тогда: «Вы больше немец, чем все они, взятые вместе».