Архаические развлечения
Шрифт:
– Я не хотел обзаводиться фантазиями, Джевел. Так примериваешься к посторонним, к друзьям – редко.
– Так мы и были всегда и тем, и другим. Или ни тем, ни другим. Нарывались друг на друга каждую пару лет, хороводились несколько дней, пока не поцапаемся. Это не дружба, а неизвестно что. Почеши мне спину.
Фаррелл почесал.
– Ну, чем бы это ни было, а оно вселяло в меня надежду. Даже если я сидел на мели в каком-нибудь Бонне или в Албании, всегда оставался шанс – поверни еще раз за угол, а там Джулия. С новой работой, новым языком, в новой одежде, с новым мужчиной и новым мотоциклом.
Он провел ногтями вверх
– Черт, ты же моя ролевая модель. Я годами тебя имитировал.
– А говоришь, что фантазиями не обзаводишься.
Она соскользнула с него и натянула поверх обоих одеяло, улегшись на бок, поджав колени и став вдруг домашней и хрупкой. Фаррелл попытался снова привлечь ее к себе, но колени не пустили.
– Да, все мои мужчины, – сказала она. – У всех ты ходил в добрых приятелях и даже не ревновал, ни разу. Никогда не смотрел в мою сторону, если я уходила с Аленом, с Лэрри, с Тетси, не думал о том, что я с ними вот так – лежу, разговариваю.
– Лэрри это кто? Который из них Лэрри?
– Лейтенант в Эвре. На воздушной базе. Ты вечно играл с ним в шахматы. Джо, по-моему, ты самый большой лицемер, какого я только знаю. Серьезно.
Лежа на спине, Фаррелл оглядывал комнату. Ощущение, что он дома у Джулии, рядом с ней, еще не охватило его, скорее казалось, что они спьяну ткнулись в первую попавшуюся дверь, та отворилась, и они рухнули друг на дружку в не Бог весть каком свободном пространстве, дарованном им этой ничего не значащей дверью. Однако теперь, в овале света от большой лампы у кровати, он начинал узнавать вещи, которые видел у Джулии в Эвре и в Париже, на Минорке и в Загребе. Три ряда кастрюлек с медными донцами; портрет, для которого она, уже кончая школу, позировала своей сестре; камни и морские раковины, окружавшие ее всегда и всюду; коричневая, залитая кровью пелерина, которую ей подарил в Оахаке одышливый старый мошенник, бывший тореодор. Все те же постельные покрывала из красной сенили, то же чучело жирафа, тот же, кусающий за лодыжки, кофейный столик, купленный в Сиэтле на гаражной распродаже. Коллекция Джулии. Я всегда думал, что она путешествует налегке, а уж мужчины таскают за ней все это имущество – погружают, сгружают и все за здорово живешь. И все равно обуявшее его вдруг чувство наполовину грустной нежности, чувство общности с принадлежащими Джулии вещами, с которыми он давно успел подружиться, пронизало его трепетом, заставив вцепиться в волосы Джулии.
– Почему ты меня окликнула? – спросил он. – Я уходил в полной уверенности, что окончательно все изгадил.
– Может и изгадил, пока не знаю. Я хотела понять – осталось у нас что-нибудь, что еще можно изгадить? – она повела плечами, заползая поглубже под одеяло. – И кроме того, действительно, было самое время, тут ты оказался прав. Так или этак, но мы не могли снова стать тем, чем были. Котятами.
– Ты довольна? – Джулия закрыла глаза. Фаррелл лизнул ее потную спину, чуть ниже шеи. – Вкус у тебя, как у красной гвоздики. Крохотные медовые взрывы.
Джулия положила руку ему на живот, под самые ребра.
– Тощий, – пробормотала она, и затем вдруг: – Джо? Ты помнишь, как мы повстречались в Париже, я еще сидела в машине?
– Мммм. Я плелся по Мсье-ле-Принс, глядь, а у обочины ты сидишь.
– Мне полагалось на следующий день отправиться с двадцатью пилотами
– Да я и чувствовал себя именно так. Плохая была зима. Больше я ни разу не скатывался так низко и не влипал в такое количество неприятностей. Во всяком случае, ни разу в одно и то же время. Я тогда сидел у тебя в машине и это было самое теплое место, в какое я попал со времени приезда во Францию.
Она погладила его, не открывая глаз.
– Бедный Джо в нью-йоркском пальтеце.
Крупный пушистый белый кот вспрыгнул на кровать и решительно втиснулся между ними, изогнув спину и урча, как швейная машина.
– Это Мышик, – сказала Джулия, – Мышатина, старый слюнтяй. Сначала он был Моше, но это ему не понравилось. Так что ли, старый прохвост?
Кот, разглядывая Фаррелла, потерся о ее руку.
– У тебя никогда не было кошек, – сказал Фаррелл. – Я вообще не помню тебя с животными.
– Да он, строго говоря, и не мой. Достался мне вместе с домом.
Глаза ее открылись в нескольких дюймах от его – не карие и не совсем черные, но полные вопрошающей, уклончивой тьмы, какой он больше ни у кого не встречал.
– А ты помнишь, как я считала?
– Что? – спросил он. – Что считала?
– В машине, писала цифры на стекле. Один, два, три, четыре, вот так. Помнишь?
– Нет. То есть теперь, когда ты сказала, вспомнил, но не по-настоящему. Передвинь кота, прижмись ко мне.
Неожиданно Джулия протянула руку и выключила лампу. Сетчатка Фаррелла, давно привычная к срочным мобилизациям, сделала, что смогла, зарегистрировав резко контрастные черные волосы, разметавшиеся по плечам цвета слабого чая, маленькую, ставшую почти плоской в движении грудь и тень сухожилия подмышкой. Он потянулся к ней.
– Подожди, – сказала она. – Слушай, я должна рассказать тебе об этом в темноте. Это я про себя тогда считала, срок месячных. Пыталась сообразить, безопасно ли будет отвести тебя в мою комнату. Уж больно плохо ты выглядел.
Белый кот заснул, но еще мурлыкал при каждом вздохе. Иных звуков в комнате не было.
– Все утыкалось в один день – либо так, либо этак. Я очень ясно все помню. А ты – совсем ничего?
Свет от автомобиля прошелся по дальней стене, по потолку отельной комнаты Фаррелла, жемчужиной замерцало биде, и полупустой чемодан у изножья кровати раззявился свежеразрытой могилой. Рядом с ним, за мурлыкающим сугробом (зимы в Париже грязны, воздух липок и стар) возникало и пропадало круглое, смятенно-нежное эскимосское лицо Джулии, как и сама она растворялась в мире и вновь возникала, как и он научился бы с легкостью растворяться и возникать, если б не умер, если б прорвался сквозь эту долгую, грязную зиму. Он сказал:
– Мне был двадцать один год. Что я тогда понимал?
Миг он ощущал дыхание Джулиии у себя на лице. Потом услышал голос:
– Я рассказала тебе все это только чтобы показать, что думала о тебе, даже в те давние времена.
– Это приятно, – ответил он, – но лучше бы ты не рассказывала. Я ни черта не помню ни о подсчетах, ни о чем другом, но ту зиму я хорошо запомнил. Думаю, если бы ты отвела меня к себе, ты, может быть, изменила бы весь ход мировой истории. Было бы, куда излить мои бессловесные скорби.