Архипелаг ГУЛАГ. 1918-1956: Опыт художественного исследования. Т. 2
Шрифт:
В. И. Д-в: «В Норильске, почтовый ящик 288, нет ни одного “нового”: все те же берианцы. Уходящих на пенсию заменяют они же (те, которые были изгнаны в 1956 году)… У них – удвоение стажа, повышенные оклады, продолжительные отпуска, хорошее питание. Идёт им 2 года за год, и они додумываются уходить на пенсию в 35 лет…»
Пичугин: «У нас на участке 12–13 здоровых парней, одетых в дублёные шубы чуть не до пят, шапки меховые, валенки армейские. Почему б им не пойти на шахту, в рудник, на целину и там найти своё призвание, а здесь уступить место более пожилым? Нет, их и цепью с волжского парохода туда не затащишь. Наверно,
И так же по-прежнему зэки сажают картошку на огородах начальства, поливают, ухаживают за скотом, делают мебель в их дома.
Но кто же прав? кому же верить? – в смятеньи воскликнет неподготовленный читатель.
Конечно – газетам! Верьте газетам, читатель. Всегда верьте – нашим газетам.
Эмведешники – сила. И они никогда не уступят добром. Уж если в 1956 устояли – постоят ещё, постоят.
Это не только исправтруд-органы. И не только министерство Охраны. Мы уже видели, как охотно поддерживают их и газеты, и депутаты.
Потому что они – костяк. Костяк многого.
Но не только сила у них – у них и аргументы есть. С ними не так легко спорить.
Я – пробовал.
То есть я – никогда не собирался. Но погнали меня вот эти письма – совсем не ожидавшиеся мною письма от современных туземцев. Просили туземцы с надеждой: сказать! защитить! очеловечить!
И – кому ж я скажу? – не считая, что и слушать меня не станут… Была бы свободная печать, опубликовал бы это всё – вот и высказано, вот и давайте обсуждать.
А теперь (январь 1964) тайным и робким просителем я бреду по учрежденческим коридорам, склоняюсь перед окошечками бюро пропусков, ощущаю на себе неодобрительный и подозревающий взгляд дежурных военных. Как чести и снисхождения должен добиваться писатель-публицист, чтобы занятые правительственные люди освободили для него своё ухо на полчаса.
Но и ещё не в этом главная трудность. Главная трудность для меня, как тогда на экибастузском собрании бригадиров: о чём им говорить? каким языком?
Всё, что я действительно думаю, как оно изложено в этой книге, – и опасно сказать, и совершенно безнадёжно. Это значит – только голову потерять в безгласной кабинетной тиши, не услышанному обществом, неведомо для жаждущих и не сдвинув дело ни на миллиметр.
А тогда как же говорить? Переступая их мраморные назеркаленные пороги, всходя по их ласковым коврам, я должен принять на себя исходные путы, шёлковые нити, продёрнутые мне через язык, через уши, через веки, – и потом это всё пришито к плечам, и к коже спины, и к коже живота. Я должен принять, по меньшей мере:
1. Слава Партии за всё прошлое, настоящее и будущее. (А значит, не может быть неверна общая наказательная политика. Я не смею усумниться в необходимости Архипелага вообще. И не могу утверждать, что «большинство сидит зря».)
2. Высокие чины, с которыми я буду разговаривать, – преданы своему делу, пекутся о заключённых. Нельзя обвинить их в неискренности, в холодности, в неосведомлённости (не могут же они, всей душой занимаясь делом, не знать его!).
Гораздо подозрительнее мотивы моего вмешательства: что – я? почему – я, если вовсе не обязан по службе? Нет ли у меня каких-нибудь грязных корыстных целей?.. Зачем я могу вмешиваться, если Партия и без меня всё видит и без меня всё сделает правильно?
Чтоб немножко выглядеть покрепче, я выбираю такой месяц, когда выдвинут на Ленинскую премию, и вот передвигаюсь как пешка со значением: может быть, ещё и в ладьи выйдет.
Верховный Совет СССР. Комиссия законодательных предположений. Оказывается, она уже не первый год занята составлением нового Исправ-Труд-Кодекса, то есть Кодекса всей будущей жизни Архипелага, – вместо Кодекса 1933 года, существовавшего и никогда не существовавшего, как будто и не написанного никогда. И вот мне устраивают встречу, чтобы я, взращенец Архипелага, мог познакомиться с их мудростью и представить им мишуру своих домыслов.
Их восемь человек. Четверо удивляют своей молодостью: хорошо, если эти мальчики успели ВУЗ кончить, а то и нет. Они так быстро всходят к власти! они так свободно держатся в этом мраморно-паркетном дворце, куда я допущен с большими предосторожностями. Председатель комиссии – Иван Андреевич Бабухин, пожилой, какой-то безпредельный добряк. Кажется, от него бы зависело – он завтра же бы Архипелаг распустил. Но роль его такова: всю нашу беседу сидит в сторонке и молчит. А самые тут едучие – два старичка! – два грибоедовских старичка, тех самых,
Времён очаковских и покоренья Крыма,вылитые те, закостеневшие на усвоенном когда-то, да я поручиться готов, что с 5 марта 1953 года они даже газет не разворачивали, – настолько уже ничего не могло произойти, влияющего на их взгляды! Один из них – в синем пиджаке, и мне кажется – это какой-то придворный голубой екатерининский мундир, и я даже различаю след от свинченной екатерининской серебряной звезды в полгруди. Оба старичка абсолютно и с порога не одобряют всего меня и моего визита – но решили проявить терпение.
Тогда и тяжело говорить, когда слишком много есть что сказать. А тут ещё всё пришито, и при каждом шевелении чувствую.
Но всё-таки приготовлена у меня главная тирада, и кажется, ничто не должно дёрнуть. Вот я им о чём: откуда это взялось представление (я не допускаю, что – у них), будто лагерю есть опасность стать курортом, будто если не населить лагерь голодом и холодом, то там воцарится блаженство? Я прошу их, несмотря на недостаточность личного опыта, представить себе частокол тех лишений и наказаний, который и составляет самое заключение: человек лишён родных мест; он живёт с тем, с кем не хочет; он не живёт с тем, с кем хочет (семья, друзья); он не видит роста своих детей; он лишён привычной обстановки, своего дома, своих вещей, даже часов на руке; потеряно и опозорено его имя; он лишён свободы передвижения; он лишён обычно и работы по специальности; он испытывает постоянное давление на себя чужих, а то и враждебных ему людей – других арестантов, с другим жизненным опытом, взглядами, обычаем; он лишён смягчающего влияния другого пола (не говоря уже о физиологии); и даже медицинское обслуживание у него несравненно ухудшено. Чем это напоминает черноморский санаторий? Почему так боятся «курорта»?