Архипелаг ГУЛАГ. 1918-1956: Опыт художественного исследования. Т. 3
Шрифт:
Между двумя арестами.
Потому что в этой стране за каждым освобождением где-то должен следовать арест.
Между двумя арестами — вот что такое было освобождение все сорок дохрущёвских лет.
Между двумя островами брошенный спасательный круг — побарахтайся от зоны до зоны!..
От звонка до звонка — вот что такое срок. От зоны до зоны — вот что такое освобождение.
Твой оливково-мутный паспорт, которому так призывал завидовать Маяковский, — он изгажен чёрною тушью 39-й паспортной статьи. По ней ни в одном городке не прописывают, ни на одну хорошую работу не принимают. В лагере зато пайку давали, а здесь — нет.
И вместе с тем — обманчивая свобода передвижения…
Не «освобождённые», нет, — лишённые ссылки, вот как должны называться несчастные эти люди. Лишённые
Наталья Ивановна Столярова освободилась из Карлага 27 апреля 1945. Уехать сразу нельзя: надо паспорт получать, хлебной карточки — нет, жилья — нет, работу предлагают — дрова заготовлять. Проев несколько рублей, собранных лагерными друзьями, Столярова вернулась к зоне, соврала охране, что идёт за вещами (порядки у них были патриархальные), и — в свой барак! То-то радость! Подруги окружили, принесли с кухни баланды (ох, вкусная!), смеются, слушают о бесприютности на воле: нет уж, у нас спокойнее. Поверка. Одна лишняя!.. Дежурный пристыдил, но разрешил до утра 1 мая переночевать в зоне, а с утра — чтобы топала!
Столярова в лагере трудилась — не разгибалась (она молоденькой приехала из Парижа в Союз, посажена была вскоре, и вот хотелось ей скорей на волю, рассмотреть Родину!). "За хорошую работу" была она освобождена льготно: без точного направления в какую-либо местность. Те, кто имел точное назначение, как-то всё-таки устраивались: не могла их милиция никуда прогнать. Но Столярова со своей справкой о «чистом» освобождении стала гонимой собакой. Милиция не давала прописки нигде. В хорошо знакомых московских семьях поили чаем, но никто не предлагал остаться ночевать. И ночевала она на вокзалах. (И не в том одном беда, что милиция ночью ходит и будит, чтоб не спали, да перед рассветом всех гонят на улицу, чтобы подмести, — а кто из освобождавшихся зэков, чья дорога лежала через крупный вокзал, не помнит своего замирающего сердца при подходе каждого милиционера — как строго он смотрит! Он, конечно, чует в тебе бывшего зэка! Сейчас спросит: "Ваш документ!" Заберёт твою справку об освобождении — и всё, и ты опять зэк. У нас ведь права нет, закона нет, да и человека нет — есть документ. Вот заберёт сейчас справку — и всё… Мы ощущаем — так…) В Луге Столярова хотела устроиться вязальщицей перчаток — да не для трудящихся даже, а для военнопленных немцев, — но не только её не приняли, а ещё начальник при всех срамил: "Хотела пролезть в нашу организацию! Знаем мы их тонкие приёмы! Читали Шейнина". (О, этот жирный Шейнин! — ведь не подавится!)
Круг порочный: на работу не принимают без прописки, а не прописывают без работы. А работы нет — и хлебной карточки нет. Не знали бывшие зэки порядка, что МВД обязано их трудоустраивать. Да кто и знал — тот обратиться боялся: не посадили бы…
Находишься по воле — наплачешься вдоволе.
В ростовском университете, когда я ещё был студентом, странный был такой профессор Н. А. Трифонов — постоянно вобранная в плечи голова, постоянная напряжённость, пугливость, в коридоре его не окликни. Потом-то узнали мы: он уже посидел, — и каждый оклик в коридоре мог ему быть от оперативников.
А в ростовском мединституте после войны один освободившийся врач, считая свою вторую посадку неизбежной, не стал ждать, покончил с собой. И тот, кто уже отведал лагерей, кто знает их, — вполне может так выбрать. Не тяжелей.
Несчастны те, кто освободился слишком рано. Авениру Борисову выпало — в 1946 году. Приехал он не в какой-то город большой, а в свой родной посёлок. Все его старые приятели, однокашники, старались не встретиться с ним на улице, не остановиться (а ведь это — недавние бесстрашные фронтовики!), если же никак было не обминуть разговора, то изыскивали уклончивые слова и бочком отходили. Никто не спросил его — как он прожил эти годы (хотя ведь, кажется, мы знаем об Архипелаге меньше, чем о Центральной Африке. Поймут ли когда-нибудь потомки дрессированность нашей воли!). Но вот один старый друг студенческих лет пригласил его всё-таки вечерком, когда стемнело, к чаю. Как сдружливо! как тепло! Ведь для оттаяния — для него и нужна скрытая теплота. Авенир попросил посмотреть старые фото, друг достал ему альбомы. Друг сам забыл — и удивился, что Авенир вдруг поднялся и ушёл, не дождавшись самовара. А что было Авениру, если увидел он на всех фотографиях своё лицо замазанным чернилами? [104]
104
Через 5
Авенир потом приподнялся — он стал директором детдома. У него росли сироты фронтовиков, и они плакали от обиды, когда дети состоятельных родителей звали их директора "тюремщиком". (У нас ведь и разъяснить некому: тюремщиками скорей были их родители, а Авенир уж тогда тюремником. Никогда не мог бы русский народ в прошлом веке так потерять чувство своего языка!)
А Картель в 1943 году, хотя и по 58-й, был из лагеря сактирован с туберкулёзом лёгких. Паспорт — волчий, ни в одном городе жить нельзя, и работы получить нельзя, медленная смерть — и все оттолкнулись. А тут — военная комиссия, спешат, нужны бойцы. С открытой формой туберкулёза Картель объявил себя здоровым: пропадать — так враз, да среди равных. И провоевал почти до конца войны. Только в госпитале досмотрелось око Третьей Части, что этот самоотверженный солдат — враг народа. В 1949 году он был намечен к аресту как повторник, да помогли хорошие люди из военкомата.
В сталинские годы лучшим освобождением было — выйти за ворота лагеря и тут же остаться. Этих на производстве уже знали и брали работать. И энкаведешники, встретясь на улице, смотрели как на проверенного.
Ну, не вполне так. В 1938 Прохоров-Пустовер при освобождении оставался вольнонаёмным инженером Бамлага. Начальник оперчасти Розенблит сказал ему: "Вы освобождены, но помните, что будете ходить по канату. Малейший промах — и вы снова окажетесь зэ-ка. Для этого даже и суда не потребуется. Так что — оглядывайтесь, и не воображайте, что вы свободный гражданин".
Таких оставшихся при лагере благоразумных зэков, добровольно избравших тюрьму как разновидность свободы, и сейчас ещё по всем глухоманям, в каких-нибудь Ныробских или Нарымских районах — сотни тысяч. Им и садиться опять — вроде легче: всё рядом.
Да на Колыме особенного и выбора не было: там ведь народ держали. Освобождаясь, зэк тут же подписывал добровольное обязательство: работать в Дальстрое и дальше (разрешение выехать "на материк" было на Колыме ещё трудней получить, чем освобождение). Вот на беду свою кончила срок Н. В. Суровцева. Ещё вчера она работала в детгородке — тепло и сытно, сегодня гонят её на полевые работы, нет другого ничего. Ещё вчера она имела гарантированную койку и пайку — сегодня пайки нет, крыши над головой нет, и бредёт она в развалившийся дом с прогнившими полами (это на Колыме!). Спасибо подругам из детгородка: они ещё долго «подбрасывают» ей на волю пайки. "Гнёт вольного состояния"- вот как назвала она свои новые ощущения. Лишь постепенно утверждается она на ногах и даже становится… домовладелицей! Вот стоит она гордо около своей хибарки, которую не всякая бы собака одобрила.
Чтоб не думал читатель, что дело здесь в заклятой Колыме, перенесёмся на Воркуту и посмотрим на типичный барак ВГС (Временное Гражданское Строительство), в котором живут благоустроенные вольные, — ну, из бывших зэков, разумеется.
Так что не самой плохой формой освобождения было и освобождение М. П. Якубовича: под Карагандою переоборудовали тюрьму в инвалидный дом (Тихоновский дом), — и вот в этот инвалидный дом, под надзор и без права выезжать, его и "освободили".
Рудковский, никуда не принятый ("пережил не меньше, чем в лагерях"), поехал на кустанайскую целину ("там можно было встретить кого угодно"). — И. В. Швед оглох, составляя поезда в Норильске при любой вьюге; потом работал кочегаром по 12 часов в сутки. Но справок-то нет! В собесе пожимают плечами: "представьте свидетелей". Моржи нам свидетели… — И. С. Карпунич отбыл двадцать лет на Колыме, измучен и болен. Но к 60 годам у него нет "двадцати пяти лет работы по найму" — и пенсии нет. Чем дольше сидел человек в лагере, тем он больней, и тем меньше стажа, тем меньше надежды на пенсию. [105]
105
Сегодня и бытовикам приходится так же. А. И. Бурлбке в ананьевском райкоме ответили: "У нас не отдел кадров", в прокуратуре: "Этим не занимаемся", в горсовете: «Ждите». Был без работы 5 месяцев (1964). С П. К. Егорова в Новороссийске (1965) сразу же взяли подписку о выезде в 24 часа. Показал в горисполкоме лагерную грамоту "за отличную работу", — посмеялись. Секретарь горкома просто выгнал. Тогда пошёл, дал взятку — и остался в Новороссийске.