Архипелаг ГУЛАГ. 1918-1956: Опыт художественного исследования. Т. 3
Шрифт:
Ведь нет же у нас, как в Англии, "общества помощи бывшим заключённым". Даже и вообразить такую ересь страшно.
Пишут так: "в лагере был один день Ивана Денисовича, а на воле — второй".
Но позвольте! Но кажется же, с тех пор восходило солнце свободы? И простирались руки к обездоленным: "Это не повторится!" И даже, кажется, слёзы капали на съездовские трибуны?
Жуков (из Коврова): "Я стал не на ноги, а хоть немного на колени". Но: "Ярлык лагерника висит на нас и под первое же сокращение попадаем мы". — П. Г. Тихонов: "Реабилитирован, работаю в научно-исследовательском институте, а всё же лагерь как бы продолжается. Те самые олухи, которые были начальниками лагерей", опять в силе над ним. — Г. Ф. Попов: "Что бы ни говорилось, что бы ни писалось, а стоит моим коллегам узнать, что я сидел, и как бы нечаянно
Нет, силён бес! Отчизна наша такова: чтоб на сажень толкнуть её ближе в тиранию, — довольно только брови нахмурить, только кашлянуть. Чтоб на вершок перетянуть её к свободе, — надо впрячь сто волов и каждого своим батогом донимать: "Понимай, куда тянешь! Понимай, куда тянешь!"
А форма реабилитации? Старухе Ч-ной приходит грубая повестка: "явиться завтра в милицию к 10 часам утра". Больше ничего! Дочь её бежит с повесткой накануне вечером: "Я боюсь за её жизнь. О чём это? Как мне её подготовить?" — "Не бойтесь, это — приятная вещь, реабилитация покойного мужа". (А может быть — полынная? Благодетелям в голову не приходит.)
Если таковы формы нашего милосердия, — догадайтесь о формах нашей жестокости!
Какая была лавина реабилитаций! — но и она не расколола каменного лба непогрешимого общества! — ведь лавина падала не туда, куда надо бровь нахмурить, а куда впрягать тысячу волов.
"Реабилитация — это тухта!" — говорят партийные начальники откровенно. "Слишком многих не реабилитировали!"
Вольдемар Зарин (Ростов-на-Дону) отсидел 15 лет и с тех пор ещё 8 лет смирно молчал. А в 1960 решился рассказать сослуживцам, как худо было в лагерях. Так возбудили на него следственное дело, и майор КГБ сказал Зарину: "Реабилитация — не значит невиновность, а только: что преступления были невелики. Но что-то остаётся всегда!"
А в Риге в том же 1960 дружный служебный коллектив три месяца кряду травил Петропавловского за то, что он скрыл расстрел своего отца… в 1937 году!
И недоумевает Комогор: "Кто ж ходит сегодня в правых и кто в виноватых? Куда деваться, когда мурло вдруг заговорит о равенстве и братстве?"
Маркелов после реабилитации стал ни много ни мало — председатель промстрахсовета, а проще — месткома артели. Так председатель артели не рискует этого народного избранника оставить на минуту одного в своём кабинете. А секретарь партбюро Баев, одновременно "сидящий на кадрах", перехватывает на всякий случай всю месткомовскую переписку Маркелова. "Да не попала ль к вам бумага насчёт перевыборов месткомов?" — "Да было что-то месяц назад". — "Мне ж нужна она!" — "Ну нате читайте, только побыстрей, рабочий день кончается!" — "Так она ж адресована мне! Ну, завтра утром вам верну!" — "Что вы, что вы, — это документ". — Вот залезьте в шкуру этого Маркелова, сядьте под такое мурло, под Баева, да чтоб вся ваша зарплата и прописка зависели от этого Баева, — и вдыхайте грудью воздух свободного века.
Учительница Деева уволена "за моральное разложение": она уронила престиж учителя, выйдя замуж за… освободившегося заключённого (которому в лагере преподавала)!
Это уже не при Сталине, это — при Хрущёве.
И одна только реальность ото всего прошлого осталась — справка. Небольшой листок, сантиметров 12 на 18. Живому — о реабилитации. Мёртвому — о смерти. Дата смерти — её не проверишь. Место смерти — крупный большой Зет. Диагноз — сто штук пролистай, у всех один, дежурный. [106] Иногда — фамилии свидетелей (выдуманных).
106
Молодая Ч-на попросила простодушную девицу показать ей все сорок карточек из пачки. Во всех сорока одним и тем же почерком было вписано одно и тоже заболевание печени… А то и так: "Ваш муж (Александр Петрович Малявко-Высоцкий) умер до суда и следствия, и поэтому реабилитирован быть не может".
А свидетели истинные — все молчат.
Мы — молчим.
И откуда же следующим поколениям чту узнать? Закрыто, забито, зачищено.
"Даже и молодёжь, — жалуется Вербовский, — смотрит на реабилитированных с подозрением и презрением".
Ну, молодёжь-то не вся. Большей части молодёжи просто наплевать — реабилитировали нас или не реабилитировали, сидит сейчас двенадцать миллионов или уже не сидит, они тут связи не видят. Лишь бы сами они были на свободе с магнитофонами и лохмокудрыми девушками.
Рыба ведь не борется против рыболовства, она только старается проскочить в ячею'.
Как одно и то же широко известное заболевание протекает у разных людей по-разному, так и освобождение, если рассматривать ближе, очень по-разному переживается нами.
И — телесно. Одни положили слишком много напряжения для того, чтобы выжить свой лагерный срок. Они перенесли его как стальные: десять лет не потребляя и доли того, что телу надо, гнулись и работали; полуодетые, камень долбили в мороз — и не простуживались. Но вот — срок окончен, отпало внешнее нечеловеческое давление, расслабло и внутреннее напряжение. И таких людей перепад давлений губит. Гигант Чульпенёв, за 7 лет лесоповала не имевший ни одного насморка, на воле разболелся многими болезнями. — Г. А. Сорокин "после реабилитации неуклонно терял то душевное здоровье, которому завидовали мои лагерные товарищи. Пошли неврозы, психозы…" — Игорь Каминов: "На свободе я ослаб и опустился, и кажется, что на свободе мне тяжелей намного".
Как давно говорилось: в чёрный день перемогусь, в красный сопьюсь. У кого все зубы выпали за один год. Тот — стариком стал сразу. Тот — едва домой добрался, ослаб, сгорел и умер.
А другие — только с освобождения и воспряли. Только тут-то помолодели и расправились. (Я, например, и сейчас ещё выгляжу моложе, чем на своей первой ссыльной фотокарточке.) Вдруг выясняется: да ведь как же легко жить на воле! Там, на Архипелаге, совсем другая сила тяжести, там свои ноги тяжелы как у слона, здесь перебирают как воробьиные. Всё, что кажется вольняшкам неразрешимо-мучительным, мы разрешаем, единожды щёлкнув языком. Ведь у нас какая бодрая мерка: "было хуже!" Было хуже, а значит сейчас совсем легко. И никак не приедается нам повторять: было хуже! было хуже!
Но ещё определённее прочерчивает новую судьбу человека тот душевный перелом, который испытан им при освобождении. Этот перелом бывает разный очень. Ты только на пороге лагерной вахты начинаешь ощущать, что каторгу-родину покидаешь за плечами. Ты родился духовно здесь, и сокровенная часть души твоей останется здесь навсегда, — а ноги плетут куда-то в безгласное безотзывное пространство воли.
Выявляются человеческие характеры в лагере, — но выявляются ж и при освобождении! Вот как расставалась с Особлагом в 1951 Вера Алексеевна Корнеева, которую мы уже в этой книге встречали: "Закрылись за мной пятиметровые ворота, и я сама себе не поверила, что, выходя на волю, плачу. О чём?… А такое чувство, будто сердце оторвала от самого дорогого и любимого, от товарищей по несчастью. Закрылись ворота — и всё кончено. Никогда я этих людей не увижу, не получу от них никакой весточки. Точно на тот свет ушла…"
На тот свет!… Освобождение как вид смерти. Разве мы освободились? — мы умерли для какой-то совсем новой загробной жизни. Немного призрачной. Где осторожно нащупываем предметы, стараясь их опознать.
Освобождение на этот свет мыслилось ведь не таким. Оно рисовалось нам по пушкинскому варианту: "И братья меч вам отдадут". Но такое счастье суждено редким арестантским поколениям.
А это было — украденное освобождение, не подлинное. И кто чувствовал так, — тот с кусочком этой ворованной свободы спешил бежать в одиночество. Ещё в лагере "почти каждый из нас, мои близкие товарищи и я, думали, что если Бог приведёт выйти на свободу живым, то будем жить не в городах и даже не в сёлах, а где-нибудь в лесной глуши. Устроимся на работу лесником, объездчиком, наконец пастухом и будем подальше от людей, от политики, от всего этого бренного мира" (В. В. Поспелов). Авенир Борисов первое время на воле всё держался от людей в стороне, убегал в природу. "Я готов был обнимать и целовать каждую берёзку, каждый тополь. Шелест опавших листьев (я освободился осенью) казался мне музыкой, и слёзы находили на глаза. Мне было наплевать, что я получал 500 грамм хлеба, — ведь я мог часами слушать тишину да ещё и книги читать. Вся работа казалась на воле лёгкой, простой, сутки летели как часы, жажда жизни была ненасытной. Если есть вообще в мире счастье, то оно обязательно находит каждого зэка в первый год его жизни на свободе!"