Архипелаг ГУЛАГ. Книга 1
Шрифт:
В этапе не было воров, но были такие, кого уже коснулось и заразило воровское дыхание тюрьмы. Ведь пример воров поучителен и вызывает подражание: он показывает, что есть лёгкий путь жить в тюрьме. В одном из купе ехали два недавних офицера – Санин (моряк) и Мережков. Они были оба по 58-й, но уже перестраивались. Санин при поддержке Мережкова объявил себя старостой купе и попросился через конвоира на приём к начальнику конвоя (он разгадал эту надменность, её нужду в своднике!). Небывалый случай, но Санина вызвали, и где-то там состоялась беседа. Следуя примеру Санина, попросился кто-то из другого купе. Был принят и тот.
А наутро хлеба выдали не 550 граммов, как был в то
Пайки роздали, начался тихий ропот. Ропот, – но, боясь «коллективных действий», эти политические не выступали. Нашёлся только один, кто громко спросил у раздатчика:
– Гражданин начальник! А сколько эта пайка весит?
– Сколько положено! – ответили ему.
– Требую перевески, иначе не возьму! – громко заявил отчаянный.
Весь вагон затаился. Многие не начинали паек, ожидая, что перевесят и им. И тут-то пришёл во всей своей непорочности офицер. Все молчали, и тем тяжелее, тем неотвратимее придавили его слова:
– Кто тут выступил против советской власти?
Обмерли сердца. (Возразят, что это – общий приём, что это и на воле любой начальник заявляет себя советской властью и пойди с ним поспорь. Но для пуганых, для только что осуждённых за антисоветскую деятельность – страшней.)
– Кто тут поднял мятеж из-за пайки? – настаивал офицер.
– Гражданин лейтенант, я хотел только… – уже оправдывался во всём виноватый бунтарь.
– Ах это ты, сволочь? Это тебе не нравится советская власть?
(И зачем бунтовать? зачем спорить? Разве не легче съесть эту маленькую пайку, перетерпеть, промолчать?.. А вот теперь встрял…)
– …Падаль вонючая! Контра! Тебя самого повесить – а ты ещё пайку вешать?! Тебя, гада, советская власть поит-кормит – и ты ещё недоволен? Знаешь, что за это будет?..
Команда конвою: «Заберите его!» Гремит замок. «Выходи, руки назад!» Несчастного уводят.
– Ещё кто недоволен? Ещё кому перевесить?
(Как будто что-то можно доказать! Как будто где-то пожалуешься, что было двести пятьдесят, и тебе поверят, а лейтенанту не поверят, что было точно пятьсот пятьдесят.)
Битому псу только плеть покажи. Все остальные оказались довольны, и так утвердилась штрафная пайка на все дни долгого путешествия. И сахара тоже не стали давать – его брал конвой.
(Это было в лето двух великих Побед – над Германией и над Японией, побед, которые извеличат историю нашего Отечества, и внуки и правнуки будут их изучать.)
Проголодали день, проголодали два, несколько поумнели, и Санин сказал своему купе: «Вот что, ребята, так пропадём. Давайте, у кого есть хорошие вещи, – я выменяю, принесу вам пожрать». Он с большой уверенностью одни вещи брал, другие отклонял (не все соглашались и давать – так никто ж их и не вынуждал!). Потом попросился на выход вместе с Мережковым, странно – конвой их выпустил. Они ушли с вещами в сторону купе конвоя и вернулись с нарезанными буханками хлеба и с махоркой. Это были те самые буханки – из семи килограммов, недодаваемых на купе в день, только теперь они назначались не всем поровну, а лишь тем, кто дал вещи.
И это было вполне справедливо: ведь все же признали, что они довольны и уменьшенной пайкой. И справедливо было потому, что вещи чего-то стоят, за них надо же платить. И в дальнем загляде тоже справедливо: ведь это слишком хорошие вещи для лагеря, они всё равно обречены там быть отняты или украдены.
А махорка была – конвоя. Солдаты делились с заключёнными своею кровной махрой – но и это было справедливо, потому что они тоже ели хлеб заключённых и пили их сахар, слишком хороший для врагов. И наконец, справедливо было то, что Санин и Мережков, не дав вещей, взяли себе больше, чем хозяева вещей, – потому что без них бы это всё и не устроилось.
И так сидели, сжатые в полутьме, и одни жевали краюхи хлеба, принадлежащие соседям, а те смотрели на них. Прикуривать же конвой не давал поодиночке, а в два часа раз – и весь вагон заволакивался дымом, как будто что горело. Те, кто сперва с вещичками жались, – теперь жалели, что не дали Санину, и просили взять у них, но Санин сказал: потом.
Эта операция не прошла бы так хорошо и так до конца, если б то не были затяжные поезда послевоенных лет, когда вагон-заки и перецепляли, и на станциях держали, – так зато без после войны и вещичек бы тех не было, за которыми гоняться. До Куйбышева ехали неделю – и всю неделю от государства давали только двести пятьдесят граммов хлеба (впрочем, двойную блокадную норму), сушёную воблу и воду. Остальной хлеб нужно было выкупить за свои вещи. Скоро предложение превысило спрос, и конвой уже очень неохотно брал вещи, перебирал.
На Куйбышевскую пересылку их свозили, помыли, вернули в том же составе в тот же вагон. Конвой принял их новый, – но по эстафете ему было, очевидно, объяснено, как добывать вещи, – и тот же порядок покупки собственной пайки возобновился до Новосибирска. (Легко представить, что этот заразительный опыт в конвойных дивизионах переимчиво распространялся.)
Когда в Новосибирске их высадили на землю между путями и какой-то ещё новый офицер пришёл, спросил: «Есть жалобы на конвой?» – все растерялись, и никто ему не ответил.
Правильно рассчитал тот первый начальник конвоя.
Ещё отличаются пассажиры вагон-зака от пассажиров остального поезда тем, что не знают, куда идёт поезд и на какой станции им сходить: ведь билетов у них нет и маршрутных табличек на вагонах они не читают. В Москве их иногда посадят в такой дали от перрона, что даже и москвичи не сообразят: какой же это из восьми вокзалов. Несколько часов в смраде и стиснутости сидят арестанты и ждут маневрового паровоза. Вот он придёт, отведёт вагон-зак к уже сформированному составу. Если лето, то донесутся станционные динамики: «Москва – Уфа отходит с третьего пути… С первой платформы продолжается посадка на Москва – Ташкент…» Значит, вокзал – Казанский, и знатоки географии Архипелага и путей его теперь объясняют товарищам: Воркута, Печора – отпадают, они – с Ярославского; отпадают кировские, горьковские лагеря.
Так попадают плевелы в жатву славы. Но – плевелы ли? Ведь нет же лагерей пушкинских, гоголевских, толстовских – а горьковские есть, да какое гнездо! А ещё отдельно каторжный прииск «имени Максима Горького» (40 км от Эльгена)! Да, Алексей Максимыч… «вашим, товарищ, сердцем и именем»… Если враг не сдаётся… Скажешь лихое словечко, глядь – а ты ведь уже не в литературе…
В Белоруссию, на Украину, на Кавказ – из Москвы и не возят никогда, там своих девать некуда. Слушаем дальше. Уфимский отправили – наш не дрогнул. Ташкентский отошёл – стоим. «До отправления поезда Москва – Новосибирск… Просьба к провожающим… билеты отъезжающих»… Тронули. Наш! А что это доказывает? Пока ничего. И Среднее Поволжье наше, и наш Южный Урал. Наш Казахстан с джезказган скими медными рудниками. Наш и Тайшет со шпалопропиточным заводом (где, говорят, креозот просачивается сквозь кожу, в кости, парами его насыщаются лёгкие – и это смерть). Вся Сибирь ещё наша до Совгавани. И наша – Колыма. И Норильск – тоже наш.