Архипелаг ГУЛАГ. Книга 1
Шрифт:
С первых же шагов по пересылке ты замечаешь, что тут тобой будут владеть не надзиратели, не погоны и мундиры, которые всё-таки нет-нет да держатся же какого-то писаного закона. Тут владеют вами – придурки пересылки. Тот хмурый банщик, который придёт за вашим этапом: «Ну, пошли мыться, господа фашисты!»; и тот нарядчик с фанерной дощечкой, который глазами по нашему строю рыщет и подгоняет; и тот выбритый, но с чубиком воспитатель, который газеткой скрученной себя по ноге постукивает, а сам косится на ваши мешки; и ещё другие неизвестные вам пересылочные придурки, которые рентгеновскими глазищами так и простигают ваши чемоданы, – до чего ж они друг на друга похожи! и где вы уже всех их видели на вашем коротком этапном пути? – не таких чистеньких, не таких приумытых, но таких же скотин мордатых с безжалостным оскалом?
Ба-а-а! Да это же опять блатные! Это же опять воспетые утёсовские урки! Это же опять
157
С понтом – с очень важным (но ложным) видом.
Всякий начальник пересылки догадывается до этого: за все штатные работы зарплату можно платить родственникам, сидящим дома, или делить между тюремным начальством. А из социально-близких – только свистни, сколько угодно охотников исполнять эту работу за то одно, что они на пересылке зачалятся, не поедут в шахты, в рудники, в тайгу. Все эти нарядчики, писари, бухгалтеры, воспитатели, банщики, парикмахеры, кладовщики, повара, посудомои, прачки, портные по починке белья – это вечно-пересыльные, они получают тюремный паёк и числятся в камерах, остальной приварок и прижарок они и без начальства выловят из общего котла или из сидоров пересылаемых зэков. Все эти пересылочные придурки основательно считают, что ни в каком лагере им не будет лучше. Мы приходим к ним ещё недощупанными, и они дурят нас всласть. Они нас здесь и обыскивают вместо надзирателей, а перед обыском предлагают сдавать деньги на хранение, и серьёзно пишут какой-то список – и только мы и видели этот список вместе с денежками! – «Мы деньги сдавали!» – «Кому?» – удивляется пришедший офицер. – «Да вот тут был какой-то!» – «Кто ж именно?» Придурки не видели… – «Зачем же вы ему сдавали?» – «Мы думали…» – «Индюк думал! Меньше думать надо!» Всё. – Они предлагают нам оставить вещи в предбаннике: «Да никто у вас не возьмёт! кому они нужны!» Мы оставляем, да ведь в баню же и не пронесёшь. Вернулись: джемперов нет, рукавиц меховых нет. «А какой джемпер был?» – «Серенький…» – «Ну, значит мыться пошёл!» – Они и честно берут у нас вещи: за то, чтоб чемодан взять в каптёрку на хранение; за то, чтоб нас тиснуть в камеру без блатных; за то, чтоб скорей отправить на этап; за то, чтоб дольше не отправлять. Они только не грабят нас прямо.
«Так это же не блатные! – разъясняют нам знатоки среди нас. – Это – суки, которые служить пошли. Это – враги честных воров. А честные воры – те в камерах сидят». Но до нашего кроличьего понимания это как-то туго доходит. Ухватки те же, татуировка та же. Может они и враги тех, да ведь и нам не друзья, вот что…
А тем временем посадили нас во дворе под самые окна камер. На окнах намордники, не заглянешь, но оттуда хрипло-доброжелательно нам советуют: «Мужички! Тут порядок такой: отбирают на шмоне всё сыпучее – чай, табак. У кого есть – пуляйте сюда, нам в окно, мы потом отдадим». Что мы знаем? Мы же фраера и кролики. Может, и правда, отбирают чай и табак. Мы же читали в великой литературе о всеобщей арестантской солидарности, узник не может обманывать узника! Обращаются симпатично – «мужички!». И мы пуляем им кисеты с табаком. Чистопородные воры ловят – и хохочут над нами: «Эх, фашисты-дурачки!»
Вот какими лозунгами, хотя и не висящими на стенах, встречает нас пересылка: «Правды здесь не ищи!», «Всё, что имеешь, – придётся отдать!» Всё придётся отдать! – это повторяют тебе и надзиратели, и конвоиры, и блатари. Ты придавлен своим неподымаемым сроком, ты думаешь, как тебе отдышаться, а все вокруг думают, как тебя ограбить. Всё складывается так, чтоб угнести политического, и без того подавленного и покинутого. «Всё придётся отдать…» – безнадёжно качает головой надзиратель на Горьковской пересылке, и Анс Бернштейн с облегчением отдаёт ему комсостав скую шинель – не просто так, а за две луковицы. Что же жаловаться на блатных, если всех надзирателей на Красной Пресне ты видишь в хромовых сапогах, которых им никто не выдавал? Это всё курочили в камерах блатные, а потом толкали надзирателям. Что же жаловаться на блатных, если «воспитатель» КВЧ [158] – блатной и пишет характеристики на политических (КемПерПункт)? В Ростовской ли пересылке искать управу на блатных, если это их извечный родной курень?
158
КВЧ – Культурно-Воспитательная Часть, отдел лагерной администрации.
Говорят, в 1942 на Горьковской пересылке арестанты-офицеры (Гаврилов, воентехник Щебетин и др.) всё-таки поднялись, били воров и заставили их присмиреть. Но это всегда воспринимается как легенда: в одной ли камере присмиреть? надолго ли присмиреть? а куда ж смотрели голубые фуражки, что чуждые бьют близких? Когда же рассказывают, что на Котласской пересылке в 40-м году уголовники в очереди у ларька вырывали деньги из рук политических и те стали бить их так, что остановить не удавалось, и тогда на защиту блатных вошла в зону охрана с пулемётами, – в этом уже не усомнишься, это – как отлитое!
Неразумные родные! – они мечутся там на воле, деньги занимают (потому что таких денег дома нет) и шлют тебе какие-то вещи, шлют продукты – последняя лепта вдовы, но – дар отравленный, потому что из голодного, зато свободного он делает тебя безпокойным и трусливым, он лишает тебя того начинающегося просветления, той застывающей твёрдости, которые одни только и нужны перед спуском в пропасть. О, мудрая притча о верблюде и игольном ушке! В небесное царство освобождённого духа не дают тебе пройти эти вещи. И у других, с кем привёз тебя воронок, ты видишь те же мешки. «Куток сволочей», – уже в воронке ворчали на нас блатные, но их было двое, а нас полсотни, и они пока не трогали. А теперь нас вторые сутки держат на пресненском вокзале, на грязном полу, с поджатыми от тесноты ногами, однако никто из нас не наблюдает жизни, а все пекутся, как чемоданы сдать на хранение. Хотя сдать на хранение считается нашим правом, но уступают нарядчики только потому, что тюрьма – московская и мы ещё не все потеряли московский вид.
Какое облегчение! – вещи сданы (значит, мы отдадим их не на этой пересылке, дальше). Только узелки со злосчастными продуктами ещё болтаются в наших руках. Нас, бобров, собралось слишком много вместе. Нас начинают растасовывать по камерам. С тем самым Валентином, с которым мы в один день расписались по ОСО и который с умилением предлагал начать в лагере новую жизнь, – нас вталкивают в какую-то камеру. Она ещё не набита: свободен проход, и под нарами просторно. По классическому положению вторые нары занимают блатные: старшие – у самых окон, младшие – подальше. На нижних – нейтральная серая масса. На нас никто не нападает. Не оглядясь, не рассчитав, неопытные, мы лезем по асфальтовому полу под нары – нам будет там даже уютно. Нары низкие, и крупным мужчинам лезть надо по-пластунски, припадая к полу. Подлезли. Вот тут и будем тихо лежать и тихо беседовать. Но нет! В низкой полутьме, с молчным шорохом, на четвереньках, как крупные крысы, на нас со всех сторон крадутся малолетки – это совсем ещё мальчишки, даже есть по двенадцати годков, но Кодекс принимает и таких, они уже прошли по воровскому процессу и здесь теперь продолжают учёбу у воров. Их напустили на нас! Они молча лезут на нас со всех сторон и в дюжину рук тянут и рвут у нас и из-под нас всё наше добро. И всё это совершенно молча, только зло сопя! Мы – в западне: нам не подняться, не пошевельнуться. Не прошло минуты, как они вырвали мешочек с салом, сахаром и хлебом – и уже их нет, а мы нелепо лежим. Мы без боя отдали пропитание и теперь можем хоть и остаться лежать, но это уже совсем невозможно. Смешно елозя ногами, мы поднимаемся задами из-под нар.
Трус ли я? Мне казалось, что нет. Я совался в прямую бомбёжку в открытой степи. Решался ехать по просёлку, заведомо заминированному противотанковыми минами. Я оставался вполне хладнокровен, выводя батарею из окружения и ещё раз туда возвращаясь за подкалеченным «газиком». Почему же сейчас я не схвачу одну из этих человеко-крыс и не терзану её розовой мордой о чёрный асфальт? Он мал? – ну, лезь на старших. Нет… На фронте укрепляет нас какое-то дополнительное сознание (может быть, совсем и ложное): нашего армейского единства? моей уместности? долга? А здесь ничего не задано, устава нет, и всё открывать на ощупь.
Встав на ноги, я оборачиваюсь к их старшему, к пахану. На вторых нарах у самого окна все отнятые продукты лежат перед ним: крысы-малолетки ни крохи не положили себе в рот, у них дисциплина. Та передняя сторона головы, которая у двуногих обычно называется лицом, у этого пахана вылеплена природой с отвращением и нелюбовью, а может быть, от хищной жизни стала такая – с кривой отвислостью, низким лбом, первобытным шрамом и современными стальными коронками на передних зубах. Глазками ровно того размера, чтобы видеть всегда знакомые предметы и не удивляться красотам мира, он смотрит на меня как кабан на оленя, зная, что с ног сшибить может меня всегда.