Архипелаг
Шрифт:
— Нет, мсье.
— По причине моего уродства, молодой человек. Которое есть самое законченное проявление произвола. Изначальное поражение, которое обусловливает все прочие. Уродство может стимулировать. Мне хотелось бы верить, что посредственность оно толкает на компенсаторную деятельность, а умных приговаривает к немоте и изгнанничеству. Тогда у меня были бы основания считать себя человеком выдающимся. Но на самом деле это не так. Похоже, уродство стимулирует или парализует в зависимости от своей степени. Мне иногда приходит в голову мысль, что неповторимые особенности моей персоны в большей мере определяются чрезмерностью моего уродства, нежели влиянием последнего на мою нравственную личность. Из любви к истине я должен заметить, что вначале я был преисполнен надежд. Я со страстью отдавался учению, простодушно накапливал знания с намерением впоследствии действовать, иначе говоря, с намерением однажды быть вопреки всему и всем. Я не любил себя, но хотел себя уважать. Потом шаг за шагом из ученика я стал наблюдателем, просто тем, кто наблюдает за другими, за их телом и умом. Эстетом, вуайером и эрудитом. И заметил, что громада, именуемая культурой, выйдя из обычных пределов, внушает страх, дает в руки власть и становится щитом. Я воспользовался им. Жалкое удовлетворение, согласен, но реальное.
Время от времени Уайльд
Я протянул ему бутылку, но он не сделал движения, чтобы ее взять.
— Извините, — сказал он, — но все мои члены онемели. Мне трудно поднять руку.
Я поднес ему бутылку. Он осушил ее до дна. Мы обогнули мыс Дю-Ге. Сменив курс, я под галфвиндом повел яхту прямо на юг. В восточной части порта я сделал поворот на девяносто градусов и, подгоняемый фордевиндом, подошел к горловине бухты. Яхта прошла ее на полном ходу. Начинался отлив, вода стояла только в восточной части бассейна. Я снова повернул и, обогнув мол, подошел прямо к причальному бакену. Потерявшая ветер и заторможенная боковым поворотом яхта замедлила ход. Я ринулся на нос и ухватился за верхушку бакена. Парусник развернулся, ткнул, не повредив ее, рыбачью лодку и замер. Я быстро пришвартовался, убрал паруса, спрыгнул в надувную лодку и подвел ее к правому борту поближе к Уайльду. Библиотекарь, окоченевший и вдребезги пьяный, блаженно улыбался, стуча при этом зубами, что придавало его физиономии еще более диковинный вид. Сколько я ни старался, втащить его в лодку я не смог. Дело кончилось тем, что я привязал его к лодке с помощью того же линя, какой держал его у борта яхты, и с силой погреб по направлению к сходням. Мы оказались там почти мгновенно, потому что отлив существенно сократил расстояние. Освободив Уайльда от пут, я тщетно пытался поставить его на ноги. Он одеревенел с головы до пят. Впрочем, он и без того вряд ли смог бы держаться стоймя или шагать, настолько он был пьян, это проявилось сразу, едва он умолк. Схватив его за запястья, я поволок его вверх по сходням подальше от воды. Он так и остался лежать на спине, бормоча что-то бессвязное и дрожа в ознобе. Я обдумывал, каким образом доставить его в колледж. У меня не лежала душа искать посторонней помощи, я хотел пощадить его гордость и не придавать огласке наше приключение. В особенности не хотелось мне обращаться к Александре Гамильтон — прибегнуть к ней можно было лишь в случае крайности, если положение станет совсем уж безнадежным. И все же я не представлял себе, как обойдусь без машины.
Вдруг наверху, где кончались сходни, я увидел одну из тех длинных двухколесных тележек, на которых перевозили лодки и штормовую бизань. Тележка была свободна. Я решил было еще раз привязать Уайльда, на сей раз к металлическому каркасу тележки, и так доволочить его до Hamilton School. Но это было бы весьма для него неудобно и даже мучительно, а поскольку путь нам предстоял долгий, не только из-за дальности расстояния, но и потому, что подниматься вверх было трудно, я не представлял себе, в каком виде доставлю его к месту назначения. Вполне возможно, расчлененным на части и замороженным. И тут меня осенила мысль. Сев в лодку, я быстро добрался до яхты и взял с койки набитый мхом матрац. Кроме того, я захватил из каюты все одеяла и спальные мешки, которые там нашел. Вернувшись к сходням, я выгрузил лодку и подкатил тележку к Уайльду. После чего начал его раздевать, что было совсем нелегко, потому что мне противодействовала вся сила инерции его массивного и тяжелого тела. Более того, Уайльд сделал попытку мне помешать. Наконец, совершенно голый, он растянулся на холодном камне. Его уродство, представшее передо мной во всей своей наготе, не вызвало у меня ни малейшего отвращения, наоборот, прилив симпатии, потому что напомнило его беспощадную иронию, обращенную против самого себя.
— Это недостойно, — бормотал он. — Недостойно…
Подхватив Уайльда под мышки, я втащил его на поставленную наклонно тележку, которую предварительно выстлал матрацем и раскрытым спальным мешком. Потом уложил библиотекаря таким образом, чтобы центр его тяжести пришелся примерно на ось колес — так я хотел немного облегчить себе предстоящий путь к Hamilton School. Прикрыв его свободной полой спального мешка, я застегнул молнию, а поверх набросал все оставшиеся постельные принадлежности. По-моему, под ними можно было задохнуться от жары. С помощью линя, так хорошо мне послужившего, я привязал всю эту груду к тележке, опутав ее по всей длине, чтобы ничто не соскользнуло при возможном толчке, но все же не слишком туго, чтобы не причинять лишних неудобств своему пассажиру. Уайльд мало-помалу перестал вздрагивать и стучать зубами. Я дотронулся до его лица. Оно приобретало нормальную температуру. Вдруг библиотекарь уставился на меня проницательным взглядом, казалось вновь обретя все свои умственные способности.
— Дорогой мой мальчик, — произнес он, как бы начиная разговор, -дорогой мой мальчик…
И провалился в сон.
Моля Бога, чтобы мне никого не встретить, я впрягся в длинные оглобли, предварительно развесив на них мокрую одежду Уайльда. Как я и предвидел, поддерживать тележку в горизонтальном положении было нетрудно, но я не без усилий тащил эту своеобразную деревенскую карету «скорой помощи» по каменистому склону, довольно крутому и ухабистому. Зато когда я добрался до асфальтированной дороги, мне сразу стало легко и меня ничуть не испугал отвесный подъем к плато, где была расположена наша территория. Я даже пустился было вверх с ветерком, но мало-помалу умерил свой пыл. В общем, я двигался довольно медленно и чем больше уставал, тем чаще делал остановки, так что потратил два часа, чтобы преодолеть два с половиной километра, отделявшие меня от колледжа. Уайльд сопровождал наше продвижение ритмичным храпом, который сперва меня подбадривал, потом стал забавлять, но когда я выдохся, начал казаться мне чистейшей издевкой. Наконец я въехал в северные ворота, двинулся по центральной аллее и остановился у лестницы главного входа. На мгновение я присел передохнуть на ступеньки. Потом распутал линь, откинул одеяла и довольно бесцеремонно разбудил спящего. Уайльд выпрямился в спальном мешке, весь в поту, но с совершенно ясной головой и даже бодрый. Схватив одно из одеял, он с достоинством задрапировался в него, а спальный мешок спустил к ногам. Потом отправился в колледж, в библиотеку. Я нес за ним его мокрую одежду. Дойдя до своей берлоги, он запер за собой дверь. Потом тут же появился снова в немыслимом халате, доведенном до того же износа, что и прочие его лохмотья. Он протянул мне одеяло, я ему — его рубище.
— Мой дорогой мальчик, — заговорил он тоном, настолько напоминающим тот, что прозвучал из его уст перед тем, как он заснул, что мне показалось, будто он почти не прерывал своей речи, — не знаю, должен ли я вас благодарить или проклинать. Знайте, во всяком случае, что я питаю к вам нежность, какой не испытывал еще ни к кому, кроме одной особы. Желаю вам провести остаток ночи по возможности приятно. Лично у меня много дел.
— Что вы еще надумали?
— Этот вопрос свидетельствует о том, что вы склонны к навязчивым идеям. Боюсь, что наше ночное приключение приведет к досадной гипертрофии вашего чувства ответственности. Должен вас успокоить. Если я и не отказался полностью от своего «проекта», я решил, по крайней мере, его отсрочить. А теперь не будете ли вы так любезны позволить мне снова взять бразды моей судьбы в собственные руки?
Я не смог удержаться от смеха.
— Спокойной ночи, мсье.
— Спокойной ночи, мой дорогой мальчик.
Я покинул библиотеку и колледж.
Снова погрузив на тележку постельные принадлежности, я с легким сердцем, уже не чувствуя усталости, бегом возвратился в порт. Я хотел замести все следы нашей вылазки.
Час спустя я вернулся в дом Александры Гамильтон. Занималась заря. Я разделся и лег в постель в сумраке своей комнаты, когда первые блики солнца уже позолотили восточный фасад. И тотчас уснул глубоким сном.
Проснувшись, я увидел, что в изножье моей кровати сидит Александра Гамильтон. На ней была длинная шелковая сорочка без рукавов. Волосы растрепаны. Похоже было, что она пришла ко мне прямо из своей спальни. В руке она держала конверт. Пытаясь понять, как давно она здесь сидит, и не зная, как себя вести, я механически произнес: «Здравствуйте, мадам», хотя сама обыденность этого приветствия в создавшейся ситуации была совершенно не к месту. Не отвечая, она протянула мне конверт. Я извлек из него несколько листков, исписанных изящным четким почерком.
"Моя дражайшая Александра!
Ваш юный гость заставил меня пережить самое нелепое и самое философское приключение в моей жизни. Совершив все мыслимые бестактности, унизив меня, что скверно, и открыв мне глаза, что еще хуже, он своим оголтелым упорством помешал мне положить конец моей затянувшейся никчемности и таким образом избегнул дополнительной подлости, которую я по своей извращенности и злобе собирался ему подстроить. Если вы еще не оценили этого юношу, отправляйтесь с ним в открытое море и бросьтесь в воду. Готов поручиться, вы его полюбите. Короче, нынче ночью я решил отложить на будущее, а может и навсегда, добровольную развязку, о которой, я полагаю, вам кое-что известно. Из этого следует, что я расстаюсь с вами и окунаюсь в жизнь, что само по себе вполне может оказаться просто более изощренной формой самоубийства, но мне представляется способом избегнуть своего рода личной обреченности. В фатум вообще я не верю. В свое время нужно будет, конечно, приспособить мою личную практику к теории. Разлука с вами приводит меня в отчаяние, и, однако, если я намерен продолжать, она представляется мне неизбежной. В моей жизни вы являете собой нечто единственное и лучезарное, и в то же время — мое величайшее страдание. Видеть вас — это одновременно и боль, и лекарство от нее. Но это странное равновесие нарушено. Я должен исчезнуть — умереть или бежать. Смерть меня отвергла, испробую второе средство. Не волнуйтесь, я не собираюсь раствориться в космической бесконечности. С некоторых пор я получаю довольно настойчивые приглашения от библиотек Лондона, Оксфорда и Тринйти-колледжа в Дублине. Я выбрал ТКД — во-первых, потому что он находится в достаточном отдалении, во-вторых, потому что ирландцы — народ, пожалуй, наименее чувствительный к уродству. Они придают, значение другому — голосу. К тому же жить под одной крышей с книгами из Келза, Армы и прочих Дарроу1 мне отнюдь не неприятно. В худшем случае я найду там веревку, чтобы повеситься. В лучшем — быть может, мой бюст когда-нибудь поставят в парадной галерее, что, конечно, создаст для скульптора кое-какие проблемы.