Арифметика любви
Шрифт:
— Нет, мы поняли.
— Но какая же… ваша другая?
— M-me Etamp, эписьерка. Теперь мы там спим, где наша мама, а через воскресенье папа в эту комнату вернется, и M-me Etamp с ним. Она симпатичная, для epiciere, мы ее любим, но зачем же она, если настоящая мама хоть сколько-нибудь жена? Совсем невозможно!
— Невозможно… невозможно… mais… cheres enfants, ecoutez-moi… [36]— начал аббат, быстро оправившись и кое-что сообразив. Он взял за плечо одну из девочек и горячо стал говорить, объяснять что-то насчет неба, насчет веры… Напрасно. Девочки, после его «impossible» [37]уже дальше не слушали. Вежливо улыбались, не уходили; но
Он сказал, наконец, что придет к ним, побеседует с отцом… Это они услышали, обрадовались, — ведь, правда же, невозможно? Поблагодарили аббата, присели ему и пошли домой.
По дороге их окликнула M-me Etamp, зазвала в лавку, шибко говорила что-то ласковое, дала по шоколадной таблетке. Девочки и ее поблагодарили: такая симпатичная.
Вечером гремел гром, в окнах блестело, потом ровно застукал дождь.
Папа ушел, — до дождя успел, а старуха поднялась к девочкам и стала спрашивать, не боятся ли оне. Оне совсем не боялись, но она все-таки принялась их утешать, — скоро, мол, дом будет настоящий, добрая французская семья, родители вечерами станут дома сидеть, а спать с детьми рядом, и тогда уж совсем нечего бояться.
Девочки старухе улыбались, но рады были, когда она, поговорив, ушла.
Свечу не тушили: все равно шум, и за окном еще дрожат белые огни.
— Отчего это нам… скучно? — сказала Шура.
— Это вот отчего. Это вот…
Но тоненький Марин голосок затих. Оне не знали, отчего им «скучно». Говорили — скучно, но это была не скука, а та же, сегодня особенно ощутимая, жалость-тяжесть-боль где-то около сердца, и у каждой вдвойне, за себя и за другую.
— А все-таки, — задумчиво проговорила одна, — все-таки лучше бы наша мама была так жива, как прежде.
— Как M-me Etamp, — отозвалась другая.
— Да, чтоб не уходила, здесь была. Это говорится — ушла, а ведь она умерла.
Это и значит: жива, но не здесь. Говорила сама, что будет нас дожидаться, что мы прямо к ней явимся, если ее не забудем. А мы не забыли… Мы ужасно помним.
Чувствовали, как дрожит и натягивается неразорванная их связь с той, которая есть где-то, но неизвестно, где. А слов и для этого у них не было. Только, настороженные, оне словно прислушивались к чему-то.
Дождь утих. Мара дунула на огарок, нашла Шуру на постели, в теплом мраке, и прижалась к ней.
— А, правда: зачем нам-то здесь оставаться?
— Мы и не останемся, — зашелестел ответ. — Мы же знаем. Она позовет, и мы пойдем.
— Нам здесь одним совсем ни к чему. Если б скорей позвала.
— А ты прислушивайся. Думаешь о ней? Видишь? Помнишь? Давай слушать вместе, давай хорошенько… Зовет?
МЕТАМОРФОЗЫ
(Рассказ приятеля)
…Ряд волшебных изменений
Милого лица…
Фет
Вот курьез, — встреча моя вчерашняя. Может, и не курьез, не знаю; неведомый переплет какой-то, мне непонятный. Судите сами, а я, признаться, давно уж многого не понимаю, не разбираюсь. Что, например, в России делается — как в темную воду глядеть; уж и обсуждений всяких боюсь. А с тех пор, как свою «фермочку» завел, картофель сажаю, — вот уж третий год, — я и от эмигрантской жизни совсем отстал, отвлекся; в Париже бываю часто, — 40 минут езды всего! И комнатка мне у Благово всегда готова, — но не слежу. За газетами даже не слежу. Развернешь — многое непонятно. Правда, и некогда следить; но парижскую жизнь люблю, самый Париж тоже люблю. Выдастся свободное время — и еду. Кое-кого повидаю, а то и так пошатаюсь.
Вчера утром приехал я на целых два дня… Постойте, впрочем: если рассказывать, так сначала. Потому что вчерашняя встреча вторая; как бы вторая глава: без первой — выйдет окончательная дичь, даже не курьезная. Первая же встреча была уж год… нет больше тому назад. Я о ней не рассказывал, — просто забыл, признаться; совсем из головы вылетело. А случилось так: иду я весной ранней по Монпарнасскому бульвару: тоже приехал отдохнуть, проветриться. День такой приятный, холодноватый, сухой, еще светло; но уж близко к сумеркам. Иду, поглядываю на народ, рассуждаю, в какое бы мне кафе зайти. Вдруг вижу, впереди меня, — старик: мельчит шагами, сутулый, а рядом с ним широкоплечий, неуклюжий какой-то, молодой мальчик. В Париже столько всяких фигур встречается, никакая уж не удивляет; но на старика этого я обратил внимание; странно и шел он, и одет был — хотя совсем не бедно, в новеньком даже пальто, но все-таки странновато: будто ему в этом пальто не по себе. В мальце тоже виделось мне диковатое. Русские? Да русских теперь не всякий среди парижской толпы отличит, даже борода седая не верный признак… Я, однако, прибавил шагу и, поравнявшись, без церемонии в лица им заглянул. Без церемонии, но просто как обыкновенный прохожий. Старик, однако, отпрянул и даже испугался и остановился.
— Мсье… мсье… — залепетал, бегая глазами.
Я хотел уж сказать «пардон» и пройти мимо, но он вдруг наклонился ко мне и прошептал: «Вы, может быть, Си-нельни-ков? Валерьян… да?». Я вглядываться: нет, незнакомый старик. «Не узнаете, ну да-да, но я рад. Хоть и нельзя мне, но я рад, рад на минуточку. Я Байков, да, Лесли, может, вспомните Лесли…».
Тут передо мной туманно-давнишнее завертелось, и в давнишнем — Лесли. Но причем же старик? Воспоминание ведь быстро, как молния; все приходит сразу, одной картиной. Байков-Лесли и встал передо мной, как я, будучи юнцом, в Петербурге его видел — раз пять- шесть всего: полнотелый, громкогласный, красивый интеллигент. Говорили, что он готовился в дипломаты, но повернул на журналистику и стал бойко пописывать в левых газетах. Хотя я сам тогда мечтал сделаться журналистом, Лесли мне не нравился. Скорее нравилась жена (он тогда только что женился) — молоденькая бойкая курсистка, черноволосая. И как это я все вспомнил? Но мой Лесли со стариком общего ничего не имел.
Не имел, а все же это был он. Долго рассказ рассказывается, скоро дело делается, и вот, хоть и с большими усилиями (почему?) затащил я старика в ближнее кафе, уселся напротив, рассматриваю, слушаю его бормотанье; и все ничего не понимаю.
— Я вам скоренько, скоренько, — бормотал он. — Потому нельзя… Хорошо, мы в углу. Да ведь огни. И место публичное. Но все же были знакомы… А ты, Маркуша… может мы насчет площадок узнаем что.
Малец стариковский тоже последовал за нами в кафе. Он как-то неодобрительно глядел на старика, на меня, поминутно вскидывал плечи: лицо обыкновенное, и было бы, пожалуй, приятно, если б не глаза: странно тупые, совсем рыбьи.
Старик полубормотал-полушептал, да так быстро, точно для миллиона слов ему отмерено было пять минут.
— Уж неделю мы, неделю целую здесь… О, счастье-то какое? Я бывал в Париже, знаю, не теперь, теперь… После пережитого. Что я пережил, да вы не знаете, этого никто не знает, не воображает, я один… И вот, только она, Анна Федотовна. (Мы давно в разводе, нельзя же), — но она не забывала по возможности. Помогала все-таки. А потом говорит: нет, поезжай лучше, Иван Степанович, ты мне здесь обуза по твоей нескладности, ты мне мешаешь, ты бестактен. Поезжай, но смотри!