Арктические зеркала: Россия и малые народы Севера
Шрифт:
Много времени не понадобилось. К концу 1960-х Владимир Санги, нивхский фольклорист и беллетрист, отверг представление о России как о социальном рае и о русском народе как защитнике, проводнике в мировую культуру и собрате в деле охраны традиционных ценностей. Герои Санги — мудрые старые сородичи, которые олицетворяют традицию и преемственность, но отказываются служить проводниками у любопытных европейцев. Их традиции принадлежат их собственному народу и должны оставаться таковыми. Нивхские старики — единственные наставники, а их внуки, получившие русское образование, — единственные ученики. Юный ученик может иметь диплом о высшем образовании или престижную работу; он может сдавать сколько угодно экзаменов школьным учителям, партийным секретарям или университетским профессорам, но его единственный настоящий экзамен, единственный подлинный ритуал инициации — традиционное испытание тайгой. В ходе испытания (обычно это охота) старший демонстрирует свою мудрость и нужность, а юноша доказывает, что он «не мальчик, но муж» — настоящий нивх{1428}.
Разобравшись с господствующей парадигмой, Санги обратился к теме дореволюционного сотрудничества между русскими и северянами. В «Женитьбе Кевонгов» первые русские, которых видят нивхи, это беглые каторжники: косматые чудовища, которые насилуют, грабят и убивают, как это прежде делали лишь американцы и японцы{1429}. Эта встреча оказывается пророческой: последующее повествование описывает медленный распад нивхского рода после прибытия русских и якутских торговцев. Дело, начатое насильниками и убийцами, довершили деньги, спирт и эксплуатация. Вместо света и охраны окружающей среды русская культура несла лишь смерть и разложение. В изображении Санги Большое путешествие было дорогой скорби.
Итак, когда в 1960-е и 1970-е новое поколение северных поэтов, учителей и библиотекарей прибыло в центральные и областные столицы, они застали «мир будущего» в состоянии смущения и цинизма. Как все новые элиты, вырвавшиеся из «мира прошлого», они должны были определить свою позицию по отношению к своим новым собратьям (в данном случае — к русской интеллигенции) и старым собратьям («народу») — задача тем более неотложная, что от официального союза интеллигенции и народа мало что осталось. Некоторые предпочли остаться «западниками», т.е. считали, что национальная элита должна быть равной элите господствующей и что «народ» должен постепенно, с помощью образования, присоединиться к клубу избранных; но все больше интеллигентов из числа коренных народов пыталось сформировать особую, «пансеверную» идентичность, строившуюся на противопоставлении России. Сложность позиции «западников» состояла в том, что северянин должен был стать русским, оставаясь представителем своего народа, ибо такое представительство было, согласно советским и традиционным российским воззрениям, священной миссией любой национальной интеллигенции. В самом деле, чтобы считаться национальным автором, надо было получить российское образование. Более того, равенство — в том смысле, в каком советский нерусский гражданин мог быть равным, — никак не наступало. В «застойные» 1970-е годы, когда большинство официальных ценностей подвергалось карнавальному развенчанию, чукчи стали главными героями анекдотов, в которых пародировались советские заявления о грандиозных достижениях ранее отсталых народов (включая советский). Таким образом, коренные северяне пригодились фольклорным мифотворцам по тем же самым причинам, по которым они были нужны создателям социалистического реализма: будучи крайним случаем, они обеспечивали максимальную назидательность в героическом жанре и наиболее разительное неправдоподобие — в комическом. Тем временем профессиональные ученые отказывались признавать коренные народы Севера нациями, иногда пряча свой отказ за не поддающимся точному определению понятием «народность». Мог ли представитель народности быть равным представителю (великой) нации, особенно если этот последний выражал свое неприятие советского эгалитаризма, смеясь над чукчей из анекдотов?
Можно было попробовать избавиться от непрестижной ассоциации, отказавшись представлять кого бы то ни было и настаивая на полной культурной ассимиляции или на абсолютном индивидуализме. Но эта позиция редко выдерживала моральную цензуру, поскольку выглядела как предательство родителей (а значит, — для некоторых — самого себя) и создавала серьезные практические неудобства, поскольку русскость все чаще отождествлялась с принадлежностью к «белой» расе. Таким образом, — как в случае немецких романтиков, русских народников и поэтов негритюда, среди прочих, — решение заключалось в национальном самоутверждении, в переосмыслении отсталости как чистоты, а прогресса как развращения. А это означало, что интеллигент должен был не просвещать «народ», а сам у него учиться, приобщаясь к его древней мудрости.
В соответствии с этим переводы и толкование северного фольклора (этого «наполненного, живительного и неиссякаемого» источника «поэтичной образности, национального характера и духа»){1430} стали важным видом научной и политической деятельности, а «моя земля» и «мой народ» стали главными лирическими темами молодых авторов, воспевавших свои корни и свою принадлежность к простому и величественному миру своих предков.
МойТоржество «корней» означало, что необходимо возрождать родной язык, соблюдать древние обычаи и уважать стариков, которые их сохранили{1432}. Оно означало также, что, кто бы ни был ответственным за их разрушение, это враг, и его необходимо разоблачать как врага. В рассказе «Звезда утренней зари» хантыйский писатель Еремей Айпин использует язык и образный ряд антикрепостнической литературы XIX в. для описания роковой встречи доверчивого туземного охотника с парой безжалостных, безродных наемных рабочих с нефтяных месторождений. Рассказ завершается извинениями высокопоставленного чиновника, но горечь остается: любимого оленя охотника, убитого ради его рогов, не воскресить, а чувство собственного достоинства, утраченное в пьяном угаре, не восстановить{1433}.
Фольклорный романтизм, как и западничество, страдал от серьезных внутренних противоречий. Большинство признаний в любви к народу были написаны на русском языке, и почти все они предназначались для русского читателя. Сама по себе писательская деятельность не была традиционным занятием и должна была основываться на образах, сюжетах и тропах, почерпнутых из русской литературы. Авторы, сколь свежи ни были бы их голоса, жили в том же мире литературных ассоциаций, что и их читатели. Смогут ли — и захотят ли — эти люди утратить свою русскость? И как быть с тем обстоятельством, что протест против современного общества является частью современной культуры? Была ли северная интеллигенция обречена страдать от той же самой ностальгии по невозвратному и от той же безответной любви к «народу», что и их русские коллеги? Как заявить свои права на «нанайский дом»?
Интересную попытку эстетического воплощения этих сомнений можно найти в повести Анны Неркаги «Анико из рода Ного» (написанной по-русски){1434}. Молодая ненка, которая живет в большом городе и учится на геолога, получает письмо от отца Себеруя, в котором он пишет, что ее мать и младшую сестренку загрыз волк и что она нужна дома. Полная чувства вины и сомнений, молодая женщина решает ненадолго съездить к отцу и после нескольких перелетов оказывается в родной тундре.
Анико спрыгнула с нарты. Повернувшись к чумам, увидена маленького человечка. Он шел к ней спотыкающейся, суетливой походкой.
«Отец!» — мелькнуло в голове, и сразу же пришли страх и недоумение. Вот этот совсем незнакомый невзрачный старичок и есть ее отец? Его надо обнять, собрать крупицы чувства, некогда жившего в ней, полюбить, считать самым родным человеком? Она растерялась, зачем-то схватила с нарты портфель, выставила его перед собой, словно хотела защитить себя или оттолкнуть того, кто спешил к ней. Когда отец подошел вплотную, она невольно сделала шаг назад: от старика тяжело пахнуло дымом, табаком, грязным телом. Себеруй не замечал ничего. Он два раза провел ладонью по своей грязной малице, будто вытирал ее, и протянул перед собой руку.
Но Анико не ответила на приветствие. Она со страхом смотрела на черную малицу отца, на его спутанные, сальные волосы, морщинистое лицо, грязные руки и чувствовала, как к горлу подступает тошнота{1435}.
Вскоре после первого испытания, частью которого были вкус сырого мяса и запах «псины, прелой кожи, сырости», молодая женщина узнает, чего от нее ждут. Ее отцу нужна помощь и утешение в старости; ее роду нужен наследник; а ее народу нужны ее образование и опыт. Это серьезная ответственность, и Анико понимает, что не сможет отмахнуться от нее, хотя и чувствует себя жертвой. И все же, как быть с ее собственной жизнью, учебой, мечтами?
Как бросить все: институт, театр, кино, танцы, споры с товарищами об искусстве, об интересном и ярком будущем? Как забыть шумные, горячие улицы города, любимые места, где не раз так хорошо думалось и мечталось, и добровольно отдать себя мерзлой тишине, затеряться в белом просторе снегов, надеть ягушку, жить при керосиновой лампе и… состариться?!{1436}