Арлекин
Шрифт:
Это возраст такой, думал капуцин. Он остужал немного их пыл, направлял в чтении, объяснял начатки пиитики и риторики. Он поощрял желание русского учиться дальше: учеба и дела красят человека. Он давал им книги, а они помогали ему, возились с малышами-приманами [1] и скоро стали вместо него вести у них занятия.
Теперь они стали почти полноправными членами школьной общины и втроем готовились к встрече. Они трое и весь город. Город, и отдельно, особо – три его жителя.
1
Ученики первого класса латинской школы.
С той печально закончившейся виноградной вылазки Сунгар с Василием не расставались. Индиец принес на следующий день какой-то пахучий
Они дружили, но цели были у них разные: Сунгар готовился заменить отца в лавке, Васька мечтал учиться дальше. Их роднили Вергилий, Гораций, Цицерон и еще – комедии Теренция и Плавта. Марк Антоний дал им историю Рима Аппиана Александрийского, изложение греческих мифов Аполлодора Афинского, поэмы Гомера, и они впервые задумались, как велик, красив и мудр мир. Сколь он сед, славен и удивителен.
Но стихи, которыми было написано большинство книг, волновали особенно. Четкая латынь, певучий греческий не казались тяжелыми, как в первый год обучения, и теперь одаривали за усердие несказанным счастьем. Боги, цари, герои, сражения, дальние странствия, неведомые народы – ах, как мерно звучало в голове, кружилось, пролетало перед глазами, как Голландия детства, манило, как псалмопение, – бередило душу.
Отец воспрянул, вышел из своего сонно-подавленного, самоуглубленного состояния. Он интересовался Васькиными успехами, выспрашивал, обсуждал и много рассуждал вслух. Это они вместе с отцом Иосифом сговорились определить Василия к капуцинам. У них появилась цель – сделать из него архиерея, а отец даже, заговариваясь, мечтал о большем. Отец Иосиф, Васькин духовник, поощрял латинство, он сам учился когда-то в Киево-Могилянской академии, правда, не окончил ее, но хорошо понимал, что учение у капуцина не повредит его духовному чаду. Он и сам занимался с мальчиком: гонял Ваську по катехизису, пояснял примерами из Писания возникавшие вопросы, а в хорошие минуты распевал Псалтырь Симеона Полоцкого, коего ценил больше всех живших на земле поэтов.
Лист его не отпадает;и все еще деет,По желанию сердцаонаго успеет.Не тако нечестивый,ибо исчезает.Яко прах,его же ветрс земли развевает [2] , —тянул, блаженно сощурив глазки, отец Иосиф перед концом занятий, и Васька с удовольствием ему вторил. Он любил неспешность духовных кантов. Они давали время на раздумье: певучее, словно истаивало на глазах, слово сливалось с протяжным напевом, подкупающим своей простотой и глубиной, покачивающейся, как равномерное биенье ублаженного покоем сердца; голос диктовал силу звука, и слова накатывались друг на друга, словно тихие предзакатные волны. Чуть возлетая на едва заметных горках ударений, плыли слова и лепили тот первозданный природный ритм, от которого, стоит ему только зазвучать, вмиг рождаются милые сердцу сновидения. Упоительно растекались гласные по тихоструйному движению напева, и не будет, казалось, конца канту: «Лист его не отпадает; и все еще де-ет…» Музыка погружала в сладкую грезу, и, когда, вопреки желанию, этот удивительный музыкальный круг замыкался и наступал конец, он не сразу приходил в себя – недолгое время приятно было посидеть молча, словно заново повторяя в уме привороживший напев.
2
Стихи С. Полоцкого специально построены «лесенкой» для более удобного сегодняшнему глазу прочтения. (Прим. автора.)
– Вот, вот, нечестивцы, яко прах с земли, исчезнут, а добродетель, яко сам содетель, пребудет вовеки, – заключал отец Иосиф, вставая со скамьи и лобызая его на прощание.
Он любил вот так рифмовать и при этом изображал мнимое изумление, словно созвучие получилось вопреки его воле. Васька быстро раскусил эту хитрость и скоро сам полюбил невинные словесные забавы, часто прибавляя к сказанному учителем и свою рифмованную строчку.
Отец Иосиф обещал дать письмо в Киевскую академию, где остались у него знакомые. Василий даже подал челобитие товарищу губернатора с прошением о паспорте для учения в Киеве. Канцелярия паспорт выписала, но неожиданно все сорвалось…
Он давно задумывался о смерти. О ней много говорили и дед и отец, но она не казалась похожей на злодейку с косой, какой ее рисовали в книгах. Смерть была в закатившихся глазах птицы-бабы из Лебрюновых склянок. Она была серая – смерть, бестелесная и, как покойники в соборе, пахла ладаном.
Сначала он боялся, что умрет дед. Но проходили годы, а он все не умирал, и Василий привык: казалось, это немощное тело знало особый, отпугивающий секрет. Но вот дед умер. Умер среди дня, спокойно, никого не позвав, ни с кем не простившись. Закрыл Минеи, положил на крышку голову, задремал. Василий хотел вынуть книжку, подложить подушку, но дед пробурчал спросонья: «Отстань, Васька, не мешай думать», – словно помогала ему эта книга, ведь так и не отпустил ее. Когда мать принесла ему обед, он уже окоченел. Смерть была безболезненной, счастливой.
Мать умерла по-другому. Она давно-давно стала копить на приданое дочке. И скопила. Чего ей это стоило, только она одна знала. Скопила, дождалась весеннего мясоеда, выдала Марию замуж. Расстаралась на славу, много народу гуляло тогда у Тредиаковских. Много больше, чем вскоре на ее поминках. Мать он всегда вспоминал, когда ел пироги с визигой. Она напекла их на свадьбу, в последний раз хлопотала у печи, а как Мария ушла в мужнин дом, быстро стала худеть. Стоять у огня стало ей тошно. Однажды она слегла и больше не вставала. Ни настои, ни отвары не спасли. Смерть ее задушила. Смерть была тяжелой.
Отец после похорон ходил потерянный, дома стало пусто, два мужика да печь. Он переменился, стал высказываться против латинских школ, против отъезда, даже против собственного друга – отца Иосифа. Против всех, против всего. Он торопил Ваську с дьяконством, настаивал, кричал, даже плакал, чего раньше за ним не водилось.
– Что ты знаешь о жизни? – это стало его любимой поговоркой-причитанием.
Он заставлял Ваську ходить только в рясе, хотел видеть сына орарным, служащим, и, хотя архиерей даровал Кирилле Яковлеву епитрахильную грамоту как вдовому, разрешая служить литургию, стал поговаривать о постриге. Он согнулся еще больше и вмиг выстарелся: ежедневно стал ругать католиков, смакуя ругательства, – думал так досадить сыну, но помешать учебе у капуцина не смог и тогда, боясь, что Васька его покинет, решил во что бы то ни стало женить. Был тут и далекий, тайный смысл – женив, он закрывал для сына монашество, а значит, и архиерейство, о котором недавно еще так мечтал. Отец всегда мыслил крайностями.
Сватовства особого не было, он давно приглядел хорошую невесту. Сходил к Фадею Кузьмину: потолковали, выпили водки, ударили по рукам. В год приезда императора, в следующий мясоед, седьмого января, первый дозволенный день, отец Иосиф обвенчал их в Троицком соборе. Свадьбу справили тихую, только семейным кругом.
Молодые подчинились родительской воле. Федосья – большая и уже немного грузная для своих восемнадцати лет, пышущая здоровьем – была хорошая хозяйка, Кирилла Яковлев наглядеться на нее не мог; думал – посадит сына на цепь, привяжет к дому. Но не случилось. Не слюбились. В душе Васька восставал против отцовского произвола и предательства и потому не мог полюбить работящую и покладистую, ни в чем не повинную жену. Трогательная ее опека на первых порах только больше злила, растравляла сразу же возникшую неприязнь. Он был упрям и втайне решил: учиться он будет во что бы то ни стало. А пока приходилось затаиться и ждать. Федосья, увидев, что муж ее сторонится, перестала навязываться, терпела, отмалчивалась, делала вид, что не замечает его угрюмости, и всю нерастраченную энергию пустила на дом и огородное хозяйство. А он пропадал в церкви, в школе у капуцина или в келье отца Иосифа, старался бывать дома как можно меньше: уходил чуть свет, приходил поздно и сразу ложился спать.
Он жил сокровенной мечтой, оберегая ее от домашних. Только Сунгару посмел признаться, и вдвоем они любили представить себе, как все это произойдет. Приезд императора – вот на что надеялся Васька: только он мог изменить жизнь, ставшую невыносимой в опостылевшем астраханском пекле. Теперь, когда приоткрылась дверца в большие миры, Васька не мог уже и думать о тихой семейной жизни, все помыслы его были там – в Москве, в далеком, ослепительном, снежном Петербурге, и он, растревоженный рассказами Марка Антония, верил, что приезд императора все перевернет, все изменит в лучшую сторону. О! Он любил его, заведомо преклонялся перед ним – достойным самых пышных песнопений. Он не знал, как все будет, но верил. Боялся и любил – он грезил наяву. До дрожи в коленях.