Армагеддон был вчера
Шрифт:
Теперь понятно, почему его побаиваются все.
Включая Первач-псов.
Архары не составили исключения. И я их прекрасно понимал. Водитель поспешно дает задний ход, машина пытается втянуться обратно в проулок — и тут Дед Банзай производит второй залп из своего орудия, разнося вдребезги лобовое стекло и брызнувшую цветным дождем «жучиную» турель.
Увидеть дальнейшее мне не удается, потому что Фол резко сворачивает за угол — и за нами, чудом миновав Деда Банзая, у которого заклинило рычаг, выметается первая машина.
— А вот теперь держись! — внятно предупреждает кентавр, резко останавливаясь, и от этого негромкого
В следующее мгновение Фол с места рвет вперед, прямо в серую каменную стену с обвалившейся местами штукатуркой. Стена стремительно надвигается, и я понимаю, что свернуть кентавр уже не успеет. Я хочу закрыть глаза в предчувствии неизбежного, но почему-то не делаю этого. И поэтому успеваю увидеть, как в стене вдруг проступает черный провал, которого еще миг назад не было — мы ухаем в этот провал, как в колодец, а я вспоминаю старую присказку, ходившую еще в школе: «Вот открылся в стенке люк — успокойся, это глюк!»
Мы мчимся по непроглядно-черному коридору, и еще до того, как «глюк» за нами успевает закрыться, я оглядываюсь (это начинает входить у меня в привычку), замечая, как машина архаров изо всех сил пытается затормозить, отвернуть в сторону… но удается это водителю или нет — неизвестно.
«Глюк» захлопывается — и мы влетаем в никуда.
VI. POLONAISE. DOUBLE
— Где это мы, Фол?
— На Выворотке.
— А… а были где?
— С Лица.
С Лица, значит…
— А будем где?
Фол отвечает, отвечает подробно и убедительно, но эта перспектива меня абсолютно не устраивает.
— Только не слазь с меня, придурок! — добавляет кентавр, чуть притормаживая и настороженно осматриваясь. — Ни при каких обстоятельствах! Сиди и не рыпайся!
Сижу.
Не рыпаюсь.
Вокруг — город.
И никакой зимы.
Солнце легонько щекочет стеклянные толщи витрин, искры потешно хихикают, дробясь мириадами бликов в рекламных плафонах, темные пролежни свежего асфальта выпячиваются на тротуаре, кучерявые тополя небрежно роняют снежный пух, он собирается в живые шевелящиеся кучи — брось спичку, и полыхнет воздушным, невесомым пламенем… Людей немного. Странные они, эти люди Выворотки: идут, медленно переступают, без цели, без смысла, то остановятся, то свернут в переулок, то долго топчутся на месте, оглядываясь, словно забыли что-то и никак не могут вспомнить; потом внезапно ускоряют шаг и скрываются за углом, едва не столкнувшись друг с другом.
Неподалеку от нас потасканный дядька с внешностью типичного бомжа все щупает серую стену жилого дома, тронет кончиками пальцев и стоит, моргая бесцветными заплесневелыми глазками.
Удивляет дядьку стена.
И видно почему-то плохо. Так видно дно ручья сквозь не очень чистую воду; нет, даже не так — вода была чистая, и вдруг невидимые руки взбаламутят ее, подымут облака ила со дна, и снова тишина, покой, только грязь не спеша оседает, открывая искаженные водяной линзой очертания камней, ракушек, суетливых рыб… а вот снова — ил и муть.
Очень плохо видно.
Я пытаюсь протереть очки — куда там, лучше не становится.
— Да не вертись ты! — бурчит Фол, огибая двухэтажный магазинчик с надписью «Бакалея», стилизованной под японский шрифт. — Ох, и влупят мне старшины за такие хохмы… ладно, сошлюсь на дядько Йора…
Видимо,
— Это Последний День, Алька… последний перед Большой Игрушечной. Если глубже брать, там по-разному, а здесь всегда так. Я думал, тебе Ерпалыч рассказывал… ты ж с ним вроде бы душа в душу…
Нет, Фол, дружище ты мой двухколесный. Ничего мне псих Ерпалыч, Молитвин Иероним Павлович, интересующий всех, от исчезников до следователей из прокуратуры, не рассказывал. Разве что про Икара Дедалыча, да еще письмо свое дурацкое подсунул, которое только по сортирам читать! Ты не волнуйся, приятель, я с тебя слезать не стану, ни за какие коврижки, я за тебя руками-ногами держаться буду, зубами поломанными вцеплюсь, не отдерешь, потому что очень уж мне эта Выворотка не нравится, где люди плавают снулыми рыбами, где навсегда Последний День перед Большой Игрушечной, а если глубже — так по-разному, тихо тут, как на кладбище, люди тут смурные, если люди они вообще, мне здесь никак, невозможно мне здесь, уж лучше к полковнику с Михайлой в петлицах или в психушку…
По-моему, у меня чуть не началась истерика.
Особенно когда какая-то вывернутая бабуся, толкая перед собой складчато-приземистую коляску с упитанным младенцем, равнодушно прошла сквозь нас — и меня на мгновенье захлестнуло старческое спокойствие: ребенок сыт и спит, дочка дома обед готовит, и холодец застыл, и кардиограмма тьфу-тьфу-тьфу, зря молоденькая врачиха волновалась, а зятек на работе, хоть и дуролом он, зятек-то, а зарплатишку ему выплатили, купим Машке комбинезончик зимний, присмотрела уже, да, купим… и ко всему этому букету примешивался парной аромат молочной дремы, безмятежности, урчания в толстеньком Машкином животике.
Буквально в трех шагах без видимой причины засуетился плешивенький гражданинчик в куцем костюме-тройке и с галстуком неописуемой расцветки. Жабьи глазки плешивца расширились, в них промелькнул жадный голод, точь-в-точь как у нашего маленького и серенького при запахе Фимкиной ветчины; гражданинчик затоптался, поводя носом-картошкой, и решительно двинулся напрямик, с каждым шагом все больше погружаясь в землю — Святогор-богатырь, когда его мать сыра земля носить отказалась. Фол едва не наехал на верхнюю половину гражданинчика, с которой потеками рыхлой грязи полз его замечательный костюмчик, облепляя плешивца слизью, смазкой, будто гигантский фаллос, и когда на пути оказался канализационный люк — гражданинчик мордой врезался в чугунный край, люк подпрыгнул, глухо чавкнув, и тротуар на миг вспучился, словно огромный червь углубился и пропал в темных тоннелях.
Все.
Нет никого.
Только мы едем дальше.
И солнечные зайчики танцуют вокруг.
— Ничего, — успокаивающе бормочет кентавр, петляя переулками, — ничего, Алька, мы уже около Окружной… сейчас выбираться будем, ты только потерпи, немного осталось…
Я купаюсь в его бормотании, в жаркой парной теплыни, боясь расстегнуть зимнюю куртку, и пот бороздит мой лоб липкими струйками.
За минуту до того, как Фол уверенно свернет в подворотню, неряшливо обросшую шевелюрой дикого винограда, за минуту до зимы, поджидающей нас на той стороне пушистым изголодавшимся зверем, за минуту до обыденности я поворачиваюсь, и на углу бесплотных улиц неожиданно отчетливо вижу… Пашку.