Ароматы кофе
Шрифт:
Глава одиннадцатая
«Земляной» — это запах свежевскопанной земли, влажной после дождя, и он весьма схож с запахом свекольного корня.
В тот вечер, прогуливаясь по Пиккадилли, я увидел, как впряженный в брогам [17] жеребец пытается совокупиться с кобылой. Большинство экипажных лошадей, разумеется, кастрировали, но этот очевидно принадлежал какому-то богачу и уже вполне свыкся с тенетами упряжи. Кобыла была привязана у входа в универмаг Симпсона, а кучер экипажа куда-то отлучился.
17
Одноконный
Зрелище было довольно странное: жеребец, зажатый в упряжи между оглоблями, пытался вскарабкаться на спину кобыле, толкаясь своим мощным органом ей в зад. Каждый раз он соскальзывал, утянутый назад грузным громоздким экипажем: но это жеребца не останавливало, он тотчас предпринимал очередную попытку, снова неуклюже вскидывая вверх передние копыта, как китаец, пытающийся подхватить палочками кусок мяса. Между тем кобыла все это время смирно стояла, почти не двигаясь с места, даже когда жеребец захватывал зубами ее шею. Задок экипажа кренился и с каждым шатким отскоком задних ног жеребца грохал о мостовую.
Собралась небольшая толпа. Наиболее респектабельные леди спешили прочь, но среди зевак я заметил нескольких молодых женщин, которые были куда смелее, и я с интересом то и дело переводил взгляд с возни животных на хихикавших девиц, всем своим видом демонстрировавших свое изумление и восторг.
Наконец явился кучер брогама и с криком попытался оттащить своего жеребца. Тот, понятно, не имел ни малейшего желания прекращать свое занятие, даже когда хозяин принялся охаживать его кнутом — с немалым риском для себя самого, сказал бы я. Жеребец, желая примоститься на спине у кобылы, яростно потрясал передними копытами, в то время как задними выписывал сложные па, пытаясь высвободиться от коляски, кринолином покрывшей его зад. Все это выглядело так, будто кучер как раз подстегивает жеребца к действиям. Под конец жеребец справился с задачей и по собственной воле сполз с кобылы, разбитая коляска с грохотом вернулась в исходное положение. Орган жеребца все еще свисал до самой мостовой, когда хозяину удалось, наконец, под насмешливые улюлюканья зевак погнать его рысцой прочь.
Между тем паре проституток вздумалось пройтись в толпе, предлагая свое ремесло. Одна скользнула мимо меня, шепнув:
— Не желаете развлечься, сэр?
На лондонском жаргоне тех лет «развлечься» означало взять проститутку. Обернулась: довольно смазливая девчонка, попроще, чем обычно я предпочитал; лет шестнадцати, не больше. Я сделал отрицательный жест.
— У меня тут сестра, — сказала она.
Должно быть, в глазах моих она прочла некий интерес, потому что девчонка махнула другой, чтоб подошла. Они были явно между собой схожи, обе кареглазые, темноволосые, у обоих круглые скуластые личики. Такое мне еще не выпадало; с сестричками до сих пор я дела не имел, а, глазея на жеребца, я изрядно возбудился.
— Быстрей! — бросила первая, почуяв, что сделка состоялась. — Вон туда!
Позади в витрине табачной лавки я увидел надпись: «Комнаты в наем». Я проследовал за девчонками в лавку, затем вверх по ступенькам: сунув каждой по полкроны и еще полкроны владельцу лавки, я, расстегнувшись, поимел девиц в быстрой последовательности одну за другой, не потрудившись даже снять брюк.
Какой восторг! Упившись звездами, захрюкать радостно в помоях… —как утверждает Ричард Ле Гальенн. [18]
Полагаю, мне стоит тут кое-что прояснить насчет себя. В своем повествовании я не сделал ни единой попытки представить себя в привлекательном виде — скорее наоборот. Когда, оглядываясь назад, я вижу, каким я был в свои юные годы восторженным, самовлюбленным позером, то просто диву даюсь, как можно было кому-то в меня влюбиться: я выставляю себя в таком нелепом свете потому, что теперь именно таким я себя в те годы вижу. И в этом смысле к критике готов. Однако отдаю себе отчет, что теперь вы будете судить меня уже за мою аморальность.
18
Ле Гальенн,Ричард (1866–1947) — английский поэт, тесно связанный с литературной жизнью Лондона в 1890-х гг. Позднее эмигрировал в США.
Хотелось бы лишь напомнить вам, что в те времена все было иначе. Да, я хаживал к проституткам — если мог себе позволить, к приличным; если не мог, к кошмарным. Я был здоровый молодой человек. Как иначе мог я поступать? Считалось, что воздержание вредно для здоровья, тогда как злоупотребление полагалось еще более опасным, порождая слабость, апатию и скверный характер. Проституция вовсе не была запрещена, хотя законы о заразных заболеваниях, позволявшие полиции задерживать любую женщину, чтобы проверить ее на предмет венерического заболевания, вызывали резкий протест среди респектабельных леди, которые чувствовали себя оскорбленными из солидарности. Спать с проституткой не являлось причиной для развода (хотя в то же время опытность женщины могла явиться причиной развода с ней). Обсуждать хождения к проституткам в приличном обществе было не принято — но в те времена запретных тем существовало немало, по крайней мере, до поры, когда леди удалялись из-за стола. Тогда, в своем кругу, возможно, и бросалось вскользь: дескать, лично я надобности в этих существах не имею, но ничего предосудительного нет, если у кого-то такая надобность явится. Считалось наивысшим счастьем жить в обществе, где неимущие оставались неимущими до крайности: дешевые слуги, рабочие, женщины имелись в изобилии. Именно это обстоятельство побуждало мужчин инстинктивно противиться социальным переменам, как и большинству женщин инстинктивно ратовать за них.
По большей части темой наших с Эмили обеденных разговоров составлял как раз этот предмет: реформы. Для Эмили современный человек должен был обладать общественным сознанием, и она была уверена, что и я, как поэт, готов, подобно ей, изменить этот мир. Разве не Шелли заявлял, что поэты — непризнанные законодатели мира? Разве не Байрон бросил вызов турецким захватчикам?
Я не решался признаться ей, что хоть я и способен восхищаться вольными кудрями Байрона или свободными блузами Шелли, но политические взгляды обоих мне несколько чужды. Я принадлежал к поколению любителей кричащей мишуры: мы жаждали лишь «новых ощущений». Единственной нашей целью было «мгновенно перелетать с места на место, чтобы всегда находиться в центре наибольшего скопления живой энергии». Но мне так хотелось показаться Эмили гораздо радикальней, чем я на самом деле являлся. Что сказать? Я искал ее расположения и думал, едва вскроется, что эти проблемы меня не волнуют, она станет считать меня пустым фигляром — кем, разумеется, я и являлся, — хотя само фиглярство, которое в Оксфорде выглядело так изумительно по-декадентски, теперь стало казаться мне не более чем ребячеством.
Все же я попытался высказаться. Когда Эмили в первый раз подняла тему социальной несправедливости, я сказал на это, что политика меня не интересует, прибавив:
— Что роднит меня со многими политиками.
Она не ответила, хотя лицо ее приняло страдальческое выражение.
— Разумеется, богатым не стоит попусту тратиться на бедных, — произнес я беспечно. — Достаточно взглянуть, на какое убожество низшие классы тратят свои деньги, и, слава Богу, что никто им больше не дает.
Тяжкий вздох со стороны Эмили.
— Мне совершенно непонятно, почему женщине так необходимо право голоса, если учесть, какие жуткие типы успели обзавестись им. Демократия заслужила бы куда больше одобрения, если б не была так тривиальна.
— Роберт, — сказала Эмили, — вы хоть когда-нибудь говорите серьезно?
— Только когда обсуждаемый предмет не внушает мне ни малейшего интереса.
— Думаю и тогда вы несерьезны, — проговорила она.
— Восприму это как комплимент, милая Эмили. Мне бы крайне претило получить незаслуженную репутацию искреннего человека.