Арон Гуревич История историка
Шрифт:
Дядя Коля жил на краю села, через огород спускались прямо к реке. Это был Северный Донец, который почему-то называли здесь Доном. Рыбы в этой реке было великое множество, но ловить ее власти запрещали. Дядя Коля занимался браконьерством. Ночью вместе с соседом он тайком отплывал на лодке и на заре возвращался с полным неводом. Председатель райисполкома и председатель колхоза прекрасно знали, кто чем занимается, поэтому иногда вечером или ночью они приезжали к нашим рыбакам за данью. Если им отдавали ведро хорошей рыбы, то на время дядю Колю оставляли в покое.
Но однажды произошло следующее. В деревню в отпуск приехал мой отчим. Он обнаружил вопиющее противоречие между практикой жизни и идеями коллективизации и строительства социализма, в которые свято верил. И, как борец за справедливость, немедленно по возвращении в Москву написал письмо
Что касается отношения крестьян к советской власти, я приведу одну частушку. Они любили частушки всякого рода, шуточные и не вполне, может быть, пристойные, одну я запомнил: «Кто сказал, что Ленин умер? Я вчера его видал: без порток, в одной рубахе, пятилетку выполнял». Пели, нисколько не боясь, что на них донесут, чувствовали себя независимыми, ненависть к этому строю не скрывали.
Таким образом, накапливались некоторые впечатления, исподволь готовившие меня к тому, чтобы глаза, наконец, раскрылись. И тем не менее законченно критическое, негативное отношение к нашему общественному строю установилось у мея только в 1945 году.
В моих воспоминаниях я начал с последних военных лет, поскольку, собственно, только с этого времени можно говорить обо мне как начинающем историке. Тем не менее обойти тему войны невозможно — она наложила сильнейший и даже решающий отпечаток на нашу жизнь. Вместе с тем говорить о войне в общем плане едва ли целесообразно, и здесь я хотел бы остановиться на отдельных, разрозненных аспектах и эпизодах моей жизни в 1941–м и следующих годах.
Как я уже упоминал, война не явилась полной неожиданностью для нас. Об ее угрозе постоянно говорили, и было очень мало надежды на то, что угрозу эту удастся отвести. Но то, что принесет с собой война, представляли весьма смутно, а во многом — в частности, на официальном уровне — даже превратно. Постоянно звучал мотив самоуверенности и шапкозакидательства. Твердили о том, что враг (который ближе никак не идентифицировался) не сумеет захватить ни пяди нашей земли, что мы будем бить его на его собственной территории, и, разумеется, едва ли возникало сомнение в том, что война будет короткой и победоносной. Из неудач и тяжелейших потерь советско — финской войны 1939–1940 годов явно не были извлечены должные уроки; во всяком случае, о них ничего не было сказано открыто.
Но хотя войну ждали, начало ее явилось полной неожиданностью. Я помню то состояние растерянности, какое мы испытали утром 22 июня 1941 года, когда Молотов известил нас по радио о том, что ночью гитлеровские войска вторглись на нашу территорию. Заключительные слова его речи — «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами» — не могли скрыть от сознания того, что до благополучного исхода войны путь долгий и кровавый. В то утро ко мне пришел мой школьный друг Давид Рудой, или, как мы его называли, Дусик, и молча, растерянные и подавленные, мы отправились бродить по улицам. Наш путь пролегал через Леонтьевский переулок, и когда мы проходили мимо немецкого посольства, расположенного в одном из особняков, мы явились невольными свидетелями следующей странной сцены, которую я не берусь объяснить. Около большой застекленной двери в посольство, как обычно, стоял постовой милиционер, а близ тротуара была припаркована легковая машина. На улице никого народу не было, но перед дверью посольства суетливо бегал туда — сюда некий человек, и вдруг мы увидели, как он, подбежав к двери, ударил по стеклу и разбил его. Тотчас же из автомобиля вышли один или два человека и вместе с милиционером схватили за руки этого странного типа, усадили его в автомобиль и уехали. Не берусь объяснять эту сцену.
К лету 1941 года мы окончили девятый класс средней школы. Я был членом школьного комитета комсомола, а так как другие члены комитета были на год старше и таким образом покинули школу, то на меня были возложены текущие обязанности. Уже 23 июня Киевский районный комитет комсомола передал мне распоряжение собрать перешедших в десятый класс юношей и известить их, что в ближайшие дни мы должны будем отправиться на строительство оборонительных сооружений в прифронтовую
Мы работали с раннего утра до темна, и с непривычки длительное махание тяжелой лопатой — совком для городских мальчиков оказалось делом в высшей степени утомительным. К тому же жить вблизи этих рвов было — во всяком случае, с точки зрения нашего начальства, — небезопасно, ибо бои явно происходили уже неподалеку, и поэтому после завершения дневных трудов нам приходилось плестись довольно далеко в сторону в какие-то ночные укрытия. Зато кормили нас хорошо, на каждую группу — а в нее входило от пяти до десяти человек — в полдень привозили большое ведро, наполненное кашей с мясом, так что мы, опустошив эту внушительную посудину, были в состоянии лишь отползти от нее.
Поначалу настроение у нас было бодрое, погода была прекрасная, но вскоре обстановка усложнилась: над нами стали ежедневно по нескольку раз появляться немецкие самолеты. Они летали очень близко к земле и время от времени обстреливали из пулеметов нашу цепь работяг, растянувшуюся на несколько километров, ибо в этот строительный отряд входили не только прибывшие из Москвы ребята, но и молодежь из ближайших деревень, и однажды мы узнали о том, что невдалеке от нас немецким летчиком была застрелена одна из деревенских девушек, тоже присланных на эти работы. Вскоре мы стали свидетелями короткого воздушного боя между немецким и советским летчиками, завершившегося падением и взрывом нашего самолета. Все это вело к тому, что поначалу легкомысленное, мальчишеское отношение ко всему происходящему стало изменяться, тем более что никаких вестей о ходе военных действий до нас не доходило, если не считать постепенно усиливавшегося гула артиллерийской канонады.
Когда над нашими головами появлялся немецкий самолет и мы слышали стук его пулемета, большинство землекопов бросались врассыпную прочь из вырытого рва в надежде найти укрытие в близлежащих кустах. Так поначалу поступал и я, но затем мне в голову пришла мысль, что движущаяся цель покажется немцу более привлекательной и яснее различимой, нежели неподвижная. Более того, чувствовать себя зайцем, убегающим от охотника, казалось мне унизительным, и я перестал выпрыгивать изо рва и предпочитал оставаться на месте. В один «прекрасный» день, когда над нашими головами вновь замаячил фашистский самолет, послышалась длинная пулеметная очередь, и я получил сильный удар в голову, на какое-то время лишивший меня чувств. То не было прямое ранение, и никакая пуля меня не задела. По — видимому, камень или кусок накрепко ссохшейся глины под ударом угодившей в него пули отскочил мне в затылок. Я не помню, что произошло вслед за этим и каким образом я оказался в полевом лазарете, но война на этом для меня закончилась: я получил контузию и, пролежав несколько дней в этом импровизированном госпитале, был отправлен домой.
Тут я узнал, что Игорь — мой отчим — уже на фронте, но никаких вестей от него или о нем не было. Насколько мама могла выяснить, он состоял при штабе воинской части, сражавшейся близ Ельни, где развернулись в июле особенно тяжкие и напряженные бои. Впоследствии маме передали из Наркомата обороны, что Игорь вместе со своей воинской частью попал в окружение. У мамы, которая задолго до начала войны страдала от сильнейшей гипертонии, теперь давление резко повысилось, и она надолго вышла из строя. Поэтому я считал невозможным огорчать ее еще рассказом о собственной контузии. Но остаток лета и осень 1941 года я чувствовал себя дурак дураком, меня не оставляли головные боли и головокружения, и я был не в состоянии сосредоточиться на чем бы то ни было.