Арон Гуревич История историка
Шрифт:
Одним из наиболее сильных впечатлений юности моей будущей жены была судьба брата ее отца. Вступив в партию еще до революции, он сделал партийную и дипломатическую карьеру, был послом, торгпредом в ряде стран Запада, в Латинской Америке, в Турции. Когда его отозвали в Москву, якобы для нового назначения, в их доме собирались родственники и друзья и советовали ему уехать. Иначе, говорили ему, тебя постигнет судьба тех, кто был арестован и приговорен. Лучше всего поезжай в Испанию, где идет гражданская война. Он колебался, не уехал и был-таки арестован, погиб, репрессии распространились и на его семью.
Рассказы жены привели к тому, что пелена окончательно спала с моих глаз. Проблемы гражданского самосознания стали все больше волновать меня как историка. Невозможно становилось уклоняться от поисков ответа на вопрос, каким образом Октябрьская революция,
В конце 40–х и в 50–е годы у нас был довольно широкий круг друзей, мы регулярно собирались, обсуждали самые разные события, слушали, несмотря на заглушки, западные «голоса». Помню, однажды утром, выйдя на улицу, увидел, что около газетного стенда стоит кучка людей. Читают сообщение: арестован враг народа Берия. Одна женщина говорит: «Да, с нашим правительством не соскучишься». Действительно, постоянно случалось что-то чрезвычайное: то гибель Михоэлса и арест членов Антифашистского еврейского комитета, то «дело врачей», то речь Жданова против Зощенко и Ахматовой, то «ленинградское дело»… Для того чтобы оценить происходившее, материала было более чем достаточно.
Должен, однако, сказать, что размежевание по этим вопросам в среде интеллигенции было довольно значительным. Одни понимали что к чему и не очень скрывали свои взгляды, другие, движимые страхом и стремлением сделать карьеру, наоборот, подпевали начальству, повторяли все что нужно.
Но как в те времена мы относились к официальной идеологии? Когда мы были студентами и аспирантами, марксизм сохранял для нас свою значимость. Я и сейчас придерживаюсь мнения, что марксизм — это очень серьезная вещь, если говорить о целостном подходе Маркса к пониманию общества как системы, к указанию им на целый ряд движущих сил исторического развития, но никак не о его философии истории, которая потерпела полное фиаско.
Неотъемлемой стороной научного труда историка являлось тогда обильное цитирование «классиков», высказывания которых воспринимались как истина в последней инстанции. Но в нашей стране не марксизм исповедовался. Значительная часть гуманитариев и не читали никогда Маркса. Читали пособия, выдирки из Маркса, не знали подлинного Маркса, сводили все к базису и надстройке, представлению о колесе истории, которое победоносно и неуклонно движется в определенном направлении и т. п. Но сложности, хитросплетения Марксовой мысли — это же был выдающийся ум — были им недоступны. У нас знали прежде всего те интерпретации Маркса, упрощенные, искаженные, которые восходили к Ленину, а он весьма «творчески» отнесся к марксизму. Взять хотя бы его учение о том, что пролетарская революция победит не в наиболее развитых странах мира (США, Англии, Германии, Франции), а разорвет цепь капитализма в том ее звене, которое окажется наименее прочным, — в такой стране, как Россия, или, может быть, Китай (в Монголии хорошо, наверное, рвать цепь капитализма за отсутствием такового). Конечно, эта идея ничего общего с марксизмом не имела, это было перевертывание марксизма с ног на голову. «Государство и революция» Ленина, в которой содержится крайняя вульгаризация толкования исторического процесса, выдавалась за перл марксистской мысли. «Учение» Сталина о революции привело к тому, что историки с упорством, достойным лучшего применения, искали мифическую революцию рабов.
А каково было отношение к марксизму моих учителей? Косминский, занимаясь аграрными сюжетами, для того, чтобы расставить необходимые «громоотводы», во вступительной части своей книги сделал неизбежные реверансы Марксу, Энгельсу, Ленину, Сталину, а дальше к этому не возвращался. Вся марксистская терминология, когда это было нужно, им приводилась в действие, но вряд ли он был марксистом в полном смысле слова. Он был скорее допшианцем и еще больше — последователем великого английского историка Мэтланда. Мэтланд, скептик, противившийся поспешным глобальным обобщениям,
Что же касается Неусыхина, то он вначале был последователем Маркса, испытавшим влияние взглядов Макса Вебера, Риккерта и Допша, и свою первую диссертацию писал в 20–х годах под руководством Петрушевского. В своей книге «Общественный строй древних германцев» он показывает, что движущей силой в древнегерманском обществе были дружины, окружавшие королей, что у германцев не было никаких следов общинной собственности, и теория Markgenossenschaften, выдвинутая немецкой историографией еще в первой половине XIX века и поддержанная Марксом и Энгельсом, ни на чем не основана. Но то, что произошло с Неусыхиным дальше, остается для меня психологической загадкой.
«История историка» (1973 год):
«Но по причинам, над поиском которых я долго бился и которые так и остались мне неясными, ему силою вещей […] пришлось усвоить идеи, первоначально (в пору ученья у Д. М. Петрушевского и писания лучшей, по моему мнению, своей книги, первой — “Общественный строй древних германцев”, т. е. во второй половине 20–х годов) чуждые его социологически и философски ориентированному уму. Двадцатые годы прошли, условно говоря, “под знаком Макса Вебера”. После длительного молчания, в 40–е и последующие годы он писал “под знаком Энгельса” — Энгельса “франкского периода”. Подходы к проблематике — несопоставимые! Как произошла эта эволюция? Каким образом вообще А. И. порвал с тем, что было им сделано на раннем этапе? Ученому свойственно развитие, но где же преемственность в нем да еще у столь цельной личности, какой был Неусыхин? Трудно понять».
Постоянно ссылаясь на свои прежние работы, он тем не менее ни разу не упомянул «Общественный строй древних германцев». Я был свидетелем того, как пришедший к нему на консультацию заочник, совершенно не знавший Неусыхина, спросил профессора, почему он никогда не упоминает эту свою книгу. Неусыхин ушел от ответа. Он никогда от нее не отмежевывался, но игнорировал эту книгу, возможно, хотел, чтобы она изгладилась из памяти. Концепция его докторской диссертации, защищенной в 1946 году, и монографии, вышедшей в 1956 году, коренным образом отличается от того, что он утверждал в 20–е годы. В книге 1956 года он развивает совершенно противоположные прежним взгляды — общинную теорию, подновленную положениями, основанными на идеях немецкой исторической школы права.
Различия между Е. А. Косминским и А. И. Неусыхиным как историками с большой отчетливостью выявились на защите докторской диссертации Александра Иосифовича.
«История историка» (1973 год):
«Эпизод, о котором пойдет речь, известен мне из рассказов Александра Иосифовича. Когда в 1946 (если не ошибаюсь) году он закончил докторскую диссертацию, одним из оппонентов (наряду с А. Д. Удальцовым и С. Д. Сказкиным) у него был Е. А. Косминский. Он очень хвалил работу (“Свобода и собственность у варваров по leges barbarorum”). Но лично Aлександpy Иосифовичу он, как тот с большим негодованием (это самое важное!) передавал, сказал: “Вот вы, А. И., прослеживаете эволюцию свободы и собственности у варваров в такой последовательности: сперва у франков, затем саксов, затем у лангобардов, за ними — у алеманнов, баваров (сейчас, без книг, я не поручусь за точность последовательности, да и не в этом суть). А можно было бы и иначе: сперва у саксов, потом у франков или лангобардов и т. п.” AЊeKcamipa Иосифовича возмущала такая трактовка его схемы: все, выходит у Косминского, релятивно, можно строить концепцию произвольно! При мне А. И. повторял этот рассказ неоднократно. Меня он поразил. То, что казалось в диссертации (а потом и в книге 1956 года) столь стройным, красивым, убедительным, обладающим принудительной силой доказанности (автор уверенно вел читателя от наиболее архаической стадии — коллективной собственности большой семьи и рода — к “полному аллоду” — форме, более близкой к частной земельной собственности, и выстраивал единый эволюционный ряд, каждое звено которого было представлено той или иной варварской правдой), — под влиянием осторожного скепсиса Косминского в моих глазах стало рушиться. Подтекстом этого замечания Е. А. Косминского (как я его понял) было отрицание объективности строго эволюционистского построения, подчиняющего себе разнородный материал и даже исключающего те данные, которые этой схеме противоречили».