Артист лопаты
Шрифт:
– Ну, вот и все. А халат смените.
На следующий день Лоскутов откомандировал меня в "полустационар" больницы, где жили инвалиды, поручив мне перемерить у всех артериальное давление. Захватив аппарат Рива-Роччи, я перемерил у всех шестидесяти и записал на бумагу. Это были гипертоники. Я измерял давление там целую неделю, по десять раз у каждого, и только потом Лоскутов показал мне карточки этих больных.
Я радовался, что произвожу эти измерения в одиночестве. Много лет позже я сообразил, что это было рассчитанным приемом - дать мне освоиться спокойно; иначе надо было вести себя в первом случае, где требовалась срочность решения, смелая рука.
Всякий день открывалось что-то новое и в то же время явно знакомое - из лекционного материала.
Симулянтов
– Им только кажется,- говорил грустно Лоскутов,- что они агграванты и симулянты. Они больны гораздо серьезней, чем думают сами. Симуляция и аггравация на фоне алиментарной дистрофии и духовного маразма лагерной жизни - явление неописанное, неописанное...
Александр Александрович Малинский, читавший курс внутренних болезней, был вымытый, раскормленный сангвиник, чисто выбритый, седой, начинающий полнеть весельчак. Губы у него были темно-розовые, сердечком. Да аристократические родинки на длинных ножках дрожали на его багровой спине таким он представал иногда курсантам в больничной бане, в парильне. Спал он - единственный из колымских врачей, да, мне кажется, единственный из всех колымчан - в сшитой на заказ мужской длинной рубахе до щиколоток. Это было обнаружено во время пожара в его отделении. Пожар удалось сразу потушить, и о нем быстро забыли, но о нижней ночной рубахе доктора Малинского больница толковала много месяцев.
Бывший лектор курсов усовершенствования врачей в Москве, он с трудом приспособлялся к уровню курсантских знаний.
Холодок отчуждения был постоянно между лектором и слушателями. Александр Александрович хотел бы порвать эту завесу, но не знал, как это сделать. Он сочинил несколько пошловатых анекдотов - это не сделало предмет его занятий более доступным.
Наглядность? Но даже в лекциях по анатомии мы обходились без скелета. Уманский рисовал нам мелом на доске нужные кости.
Малинский читал лекции, от всего сердца стараясь дать нам как можно больше сведений. Очень зная лагерь он был арестован в тридцать седьмом году,- Малинский дал в лекциях много важных советов в части медицинской этики в ее лагерном преломлении. "Научитесь верить больному",- горячо призывал Александр Александрович, подпрыгивая у доски и постукивая мелом. Речь шла о прострелах, люмбаго, но мы понимали, что этот призыв касается материй более важных - здесь речь идет о поведении настоящей медицины в лагере, о том, что уродливость лагерной жизни не должна уводить медика с его настоящих путей.
Мы многим обязаны доктору Малинскому - сведениями, знаниями, и, хотя всегдашнее его стремление держаться от нас на значительном расстоянии, по нашему мнению, и как бы на горе не внушало нам симпатии, мы признавали его достоинства.
Колымский климат Александр Александрович переносил хорошо. Уже после реабилитации он по собственному желанию остался доживать свою жизнь в Сеймчане, в одном из овощных хозяйств Колымы.
Александр Александрович регулярно читал газеты, но мнениями ни с кем не делился - опыт, опыт... Книги читал он только медицинские.
Заведующей курсами была вольнонаемная договорница, врач Татьяна Михайловна Ильина, сестра Сергея Ильина, известного футболиста, как рекомендовалась она сама. Татьяна Михайловна была дама, старавшаяся до мелочей попадать в тон высшему начальству. Она сделала большую карьеру на Колыме. Ее духовный подхалимаж был почти беспределен. Когда-то она просила принести что-либо почитать "получше". Я принес драгоценность: однотомник Хемингуэя с "Пятой колонной" и "48 рассказами". Ильина повертела вишневого цвета книжку в руках, полистала.
– Нет, возьмите обратно: это - роскошь, а нам нужен черный хлеб.
Это были явно чужие, ханжеские слова, и выговорила она их с удовольствием, но не совсем кстати. После такого афронта я забыл думать о роли книжного советчика доктора Ильиной.
Татьяна Михайловна была замужем. На Колыму она приехала с двумя детьми - женой при муже. Муж ее, боевой офицер, после войны подписал договор с Дальстроем и приехал с семьей на северо-восток: там сохранялись офицерские пайки, чины и льготы, а семья была большая, двое детей. Он был назначен начальником политотдела одного из горных управлений Колымы - должность немаленькая, почти генеральская, и притом с перспективами. Но Николаев фамилия мужа Татьяны Михайловны была Николаев - был человеком наблюдательным, совестливым и отнюдь не карьеристом. Приглядевшись к тому бесправию, спекуляции, доносам, воровству, подсиживанию, самоснабжению, взяткам и казнокрадству и всем жестокостям, которые творят колымские начальники над заключенными, Николаев начал пить. Деморализующее влияние людской жестокости он понял и осудил глубоко и бесповоротно. Жизнь открылась ему самыми страшными страницами, много страшнее, чем были фронтовые годы. Он был не взяточник, не подлец. Он начал пить.
От должности начальника политотдела он был быстро отстранен и за короткий срок - всего за два-три года - проделал карьеру сверху вниз и дошел до синекурной, малооплачиваемой и невлиятельной должности инспектора КВЧ больницы для заключенных. Рыбная ловля стала его вынужденной страстью. Глубоко в тайге, на берегу реки Николаев чувствовал себя лучше, спокойней. Когда сроки его договора кончились, он уехал на "материк".
Татьяна Михайловна не последовала за ним. Напротив, она вступила в партию, положила начало карьере. Детей они разделили - девочка досталась отцу, мальчик - матери.
Но все это случилось после, а сейчас доктор Ильина была заботливой и тактичной заведующей нашими курсами. Побаиваясь заключенных, она старалась иметь с ними дела поменьше и даже, кажется, прислугу из заключенных себе еще не завела.
Хирургию - общую и частную - читал Меерзон. Меерзон был учеником Спасокукоцкого, хирургом с большим будущим, крупной научной судьбы. Но - он был женат на родственнице Зиновьева и в 1937 году арестован и осужден на десять лет - как глава какой-то террористической, вредительской, антисоветской организации... В 1946 году, когда открылись фельдшерские курсы, он только что освободился из заключения. (На общих работах ему довелось работать меньше года - все заключение он
был хирургом.) Тогда начали входить в моду "пожизненные прикрепления" пожизненно был прикреплен и Меерзон. Только что освобожденный - он был сугубо осторожен, сугубо официален, сугубо неприступен. Разбитая вдребезги большая судьба, озлобление искали выход и находили в остротах, в насмешливости...
Лекции читал он превосходно. Меерзон был десять лет лишен любимой преподавательской работы - беседы на ходу с операционными сестрами были, конечно, не в счет - впервые он видел перед собой аудиторию, "студентов", курсантов, жаждущих получить медицинские знания. И хоть состав курсантов был очень пестрым - это не смущало Меерзона. Сначала его лекции были увлекательными, огненными. Первый же опрос был ушатом ледяной воды, вылитой на разгорячившегося Меерзона. Аудитория была слишком простой: слова "элемент", "форма" подлежали разъяснению, и разъяснению подробному. Меерзон это понял, он был крайне огорчен, но не подал виду и постарался приспособиться к уровню. Равняться приходилось на последних - на финку Айно, на завмага Силантьева и т.д.
– Образуется свищ,- говорил профессор.- Кто знает, что такое свищ?
Молчание.
– Это - дыра, дыра такая...
Лекции потускнели, хотя и не утратили своего делового содержания.
Как и подобает хирургу, Меерзон относился с явным презрением ко всем другим медицинским специальностям. У себя в отделении заботу персонала о стерильности он довел почти до столичных высот, требуя скрупулезного выполнения требований хирургических клиник. В других же отделениях он вел себя с нарочитым пренебрежением. Приходя на консультации, он никогда не снимал полушубка и шапки и в полушубке садился на кровать к больному - в любом терапевтическом отделении. Это делалось нарочно, выглядело как оскорбление. Палаты были все же чистыми, и мокрые следы от валенок