Артист лопаты
Шрифт:
– Алексеев,- сказал он негромко, повертывая большую волосатую кисть руки ладонью к своей груди.- Здравствуйте...
Но к нему уже шли, ободряя его нервным, взрывчатым арестантским смехом, хлопали его по плечам, пожимали ему руки. Уже приближался староста камеры, выборное начальство, чтобы указать место новичку. "Гавриил Алексеев",повторял медведеобразный человек. И еще: "Гавриил Тимофеевич Алексеев"... Черный человек отодвинулся в сторону, и солнечный луч уже не мешал видеть глаза Алексеева - крупные, васильковые, детские глаза.
Камера
Разно себя держат арестанты при аресте. Разломить недоверие одних очень трудное дело. Исподволь, день ото дня привыкают они к своей судьбе, начинают кое-что понимать.
Алексеев был другого склада. Как будто он молчал много лет - и вот арест, тюремная камера возвратила ему дар речи. Он нашел здесь возможность понять самое важное, угадать ход времени, угадать собственную свою судьбу и понять - почему. Найти ответ на то огромное, нависшее над всей его жизнью и судьбой, и не только над жизнью и судьбой его, но и сотен тысяч других, огромное, исполинское "почему".
Алексеев рассказывал не оправдываясь, не спрашивая, а просто стараясь понять, сравнить, угадать.
С утра и до вечера он ходил взад-вперед по камере, огромный, медведеобразный, в черной гимнастерке без пояса, обняв кого-нибудь за плечи своей огромной лапой, и спрашивал, спрашивал... Или рассказывал.
– За что ж тебя исключили, Гаврюша?
– Да понимаешь как. Было занятие политкружка. Тема - Октябрь в Москве. А я ведь - мураловский солдат, артиллерист, две раны получил. Я лично наводил орудия на юнкеров, что были у Никитских ворот. Мне говорит преподаватель на занятии: "Кто командовал войсками Советской власти в Москве в момент переворота?" Я говорю - Муралов, Николай Иванович. Я хорошо его знал, лично. Как я скажу иначе? Что я скажу?
– Это был провокационный вопрос, Гавриил Тимофеевич. Ведь ты знал, что Муралов объявлен врагом народа?
– Да ведь как иначе скажешь? Я ведь это не из политграмоты знаю. В ту же ночь меня и арестовали.
– А как ты попал в Наро-Фоминск? В пожарную охрану?
– Пил очень. Демобилизовали меня из Чека еще в восемнадцатом году. Муралов же меня туда и направил. Как особо надежного... Ну и болезнь у меня там началась.
– Какая болезнь, Гаврюша? Ты такой здоровый медведь...
– Увидите еще. Я и сам не знаю, что у меня за болезнь... Не могу ее запомнить. Что со мной бывает, не помню. А что-то бывает... Тревога начинается, злоба, и приходит Она...
– От водки?
– Нет, не от водки... От жизни. Водка само собой.
– А учиться бы... Дороги были все открыты.
– Да ведь как учиться. Одним учиться, а другим учебу эту защищать. Не красно я говорю, а, землячок? А потом года прошли - не на рабфак же идти. Остался этот вохр проклятый. Да водка. Да Она.
– А дети у тебя есть?
– Была дочь от первой жены. Ушла от меня. Сейчас живу с одной ткачихой. Ну, мой арест испугает ее до полусмерти, если не до смерти. А мне арест сразу легко. Ни о чем думать не надо. Все будет решено без меня. Подумают без меня. Как дальше жить Гаврюше Алексееву?
Прошло немного дней, всего несколько дней. Пришла Она.
Алексеев жалобно крикнул, размахнул руки и рухнул на нары навзничь. Лицо его посерело, пузырчатая пена текла из его синего рта, ослабевших губ. Теплый пот выступал на серых щеках, на волосатой груди. Соседи ухватили за руки, навалились на ноги Алексеева. Тело его дрожало крупной дрожью.
– Голову, голову ему берегите,- и кто-то подсунул черную шинель под потную голову Алексеева с всклокоченными волосами.
Пришла Она. Припадок падучей продолжался очень долго, мощные клубки мускулов все вздувались, кулаки кого-то били, и неловкие пальцы соседей разнимали эти могучие кулаки. Ноги куда-то бежали, но навалившаяся тяжесть нескольких человек удерживала Алексеева на нарах.
Вот мускулы постепенно ослабели, пальцы разжались, Алексеев спал.
Все это время дежурные по камере стучали в дверь, яростно вызывая врача. Ведь должен же был быть какой-нибудь врач в Бутырках. Какой-нибудь Федор Петрович Гааз. Или просто дежурный военврач какого-то там ранга, лейтенант медицинской службы.
Вызвать врача оказалось непросто, но врач все-таки пришел. Врач явился в халате, надетом на офицерский мундир, в сопровождении двух дюжих помощников фельдшерского вида. Врач взобрался на нары и осмотрел Алексеева. Припадок за это время прошел, и Алексеев спал. Врач, не сказав ни слова и не ответив ни на один вопрос, которыми сыпали окружившие врача арестанты, ушел. Вслед за ним ушли его безмолвные помощники. Звякнул замок - и вызвал взрыв возмущения. И когда первое волнение стихло, открылась "кормушка" в тюремной двери, и дежурный надзиратель, сгибаясь, чтоб заглянуть в кормушку, сказал: "Врач сказал: ничего делать не надо. Это - эпилепсия. Следите, чтобы язык не западал... Будет следующий припадок - вызывать не надо. Лечить эту болезнь нечем".
Камера и не вызывала больше врача к Алексееву. А приступов эпилепсии у него было еще очень много.
Алексеев отлеживался после припадков, жалуясь на головную боль. Проходил день-два, и снова выползала огромная медведеобразная фигура в черной суконной гимнастерке и в черных суконных брюках галифе и шагала, шагала по цементному полу камеры. Снова сверкали синие глаза. После двух тюремных дезинфекций, "прожарок", черное сукно одежды Алексеева побурело и уже не казалось черным.
А Алексеев все шагал, шагал - простодушно рассказывая о своей прошлой жизни, о жизни до болезни, торопясь выложить очередному своему собеседнику то, что еще не было им сказано в этой камере.