Артур Конан Дойл
Шрифт:
Лайнер «Титаник» (46 328 тонн) компании «Белая звезда» с 2201 человеком на борту вышел из Саутгемптона в среду 10 апреля 1912 года, зашел в Шербур и днем 11 апреля отправился из Куинстауна в свое первое плавание через Атлантический океан. На борту находился управляющий директор компании мистер Исмей; корабль шел на большой скорости: около двадцати двух с половиной узлов. В воскресенье, четырнадцатого, на «Титанике» были получены по радио сообщения с других судов о том, что в районе следования лайнера замечены айсберги. Ни одно из этих сообщений не оказало ни малейшего влияния ни на курс, ни на скорость корабля. Его капитан — Смит — делал то, что делали до него многие другие. Вблизи скоплений льда было принято сохранять прежний курс и скорость и надеяться на остроту зрения впередсмотрящего. Пассажиры рассчитывали быстро пересечь океан; между различными трансатлантическими компаниями шла конкуренция; и никаких неприятностей пока не было. С шести часов вечера в воскресенье погода была хорошая и ясная, ночь была безоблачная, безлунная, небо было усыпано звездами. Незадолго до 23.40 один из дозорных на мачте трижды ударил в колокол и сообщил по телефону на мостик: «Прямо по курсу айсберг!» Почти одновременно вахтенный офицер дал приказ: «Право руля!» — и отдал команду в машинное отделение: «Полный назад!» Но айсберг был замечен на расстоянии только пятисот ярдов, и, хотя штурвал резко вывернули вправо, скорость была слишком большой, и именно правым бортом «Титаник» и врезался в айсберг.
Около полуночи стало ясно, что корабль тонет, и был отдан приказ расчехлить все четырнадцать шлюпок. К сожалению, не было ответственного за шлюпки и не проводилась ни разу учебная тревога, и, хотя члены экипажа заранее получили инструкции, в которых было указано, к каким шлюпкам они приписаны, многие не потрудились даже их прочесть и не знали свои шлюпки. Соответственно, в таком сумбуре шлюпки были приготовлены с опозданием, смятение усиливал оглушительный вой вырывающегося пара. Тем временем стюарды будили пассажиров, помогали им надеть спасательные жилеты и выводили их на шлюпочную палубу. Примерно в полпервого был отдан приказ посадить в шлюпки женщин и детей. Многие женщины отказались покинуть судно, некоторые — потому что не хотели покидать своих мужей; они не понимали всей серьезности происходящего, и, вообще, они слышали, что к «Титанику» спешит «Карпатия». Плохая организация и паника привели к тому, что многие шлюпки были спущены на воду, заполненные едва наполовину, и, хотя море было
Английские газеты раздули эту историю, и 14 мая под заголовком «Некоторые неупомянутые моральные соображения» Бернард Шоу ответил английским газетам в «Дейли Ньюс энд Лидер».
«Почему какая-либо сенсационная катастрофа повергает современную нацию не в слезы, не в молитву, не в волну сочувствия к тем, кто потерял близких, или поздравлений спасенным, не в поэтическое выражение души, очищенной ужасом и жалостью, а в безумие вызова неотвратимой Судьбе и неоспоримому Факту взрывом чудовищной романтической лжи?
Каково первое требование романтики во время кораблекрушения? Это возглас: „Сначала Женщины и Дети!“ Ни одно существо мужского пола не может сесть в шлюпку, пока на обреченном корабле есть хоть одна женщина или ребенок. Как будут грести и управлять лодкой младенцы и женщины с этими младенцами на руках, не обсуждается. Вероятность того, что ни одна разумная женщина не сядет в шлюпку или не пустит туда своего ребенка, пока там не будет достаточного количества мужчин, в расчет не принимается. „Сначала Женщины и Дети!“ — такова романтическая формула. И никогда хор торжественного восторга в связи со строгим соблюдением этой формулы британскими героями на борту „Титаника“ не звучал столь надрывно, как в газетах с рассказом о кораблекрушении спасенного очевидца, леди Дафф Гордон. Она спаслась в капитанской шлюпке. Там была еще одна женщина и десять мужчин, всего двенадцать человек. Одна женщина на пять мужчин. Хор: „Не раз и не два в трудной истории нашего острова…“. И т. д., и т. п.
Второе романтическое требование. Хотя все мужчины (кроме иностранцев, которые, пытаясь по телам женщин и детей захватить шлюпки, должны быть застрелены суровыми британскими офицерами), конечно же, герои, капитан должен быть сверхгероем, великолепным моряком, хладнокровным, храбрым, презирающим смерть и опасность и живой гарантией того, что в кораблекрушении никто не виноват, что, наоборот, оно — триумф британского мореплавания.
Именно таким человеком был провозглашен капитан Смит в тот день, когда поступили сообщения (и им, судя по всему, действительно поверили), что он застрелился на мостике, или застрелил старшего помощника, или был застрелен старшим помощником, ну, в общем, стрелял, дабы эффектно опустить занавес. Журналисты, и не слышавшие никогда ранее про капитана Смита, писали о нем так, как не писали бы и о Нельсоне. Точно известно было одно: капитан Смит потерял свой корабль, сознательно и преднамеренно направив его в поле айсбергов на самой высокой скорости, какую был способен развить „Титаник“. Он заплатил за это, как и большинство людей, за жизнь которых он отвечал. Если бы корабль и пассажиры в целости и сохранности достигли берега, никто бы о нем и не вспомнил.
Третье романтическое требование. Офицеры должны быть спокойными, гордыми, хладнокровными в те короткие мгновения, когда они стреляют в обезумевших от ужаса иностранцев. Было решено единогласно, что они превзошли все ожидания. Стало известно, что мистера Исмея офицер его шлюпки послал к черту и что сидевшие в незаполненных шлюпках отказывались помочь тем, кто барахтался в воде в пробковых жилетах. Причину этого называют весьма откровенно — они боялись. Этот страх был так же естествен, как и выражения, которыми офицер ответил мистеру Исмею. Кто из нас, сидя дома, посмеет обвинить их или с уверенностью заявить, что мы были бы хладнокровнее или отважнее? Но неужели необходимо заверять весь мир, что лишь англичане могли вести себя столь героически, и сравнивать их поведение с гипотетической трусостью, которую матросы-индийцы, или итальянцы, или, вообще, иностранцы — скажем, Нансен, или Амундсен, или герцог Абруцци, — проявили бы в подобных обстоятельствах?
Четвертое романтическое требование. Все должны встречать смерть, не дрогнув; и оркестр, как в случае с „Биркенхедом“, должен играть „Все ближе, Господь, к Тебе“, аккомпанируя офицеру, предложившему мистеру Исмею отправиться к черту. Естественно, было объявлено, что все так и было. Реальные события: капитан и офицеры так боялись паники, что, хотя они и знали, что корабль тонет, они не осмелились сказать об этом пассажирам — особенно пассажирам третьего класса, — и оркестр играл регтаймы, чтобы успокоить пассажиров, которые, разумеется, не сели в шлюпки и не понимали всей опасности положения до тех пор, пока шлюпок уже не было, и корабль не перевернулся перед тем, как пойти ко дну. Что было потом, поведала леди Дафф Гордон и с трудом смогли заставить себя рассказать свидетели, опрошенные Американской комиссией по расследованию.
Я спрашиваю, зачем все это отвратительное, святотатственное, бесчеловечное, мерзкое вранье? Произошло несчастье, которое любого гордеца сделает смиренным, самого необузданного шутника — серьезным. Нас оно делает тщеславными, нахальными и лживыми. По крайней мере, так решили журналисты. Правы они или нет? Действительно ли пресса в данном случае представляет читающую публику? Боюсь, что да. Церковники и политики приняли такой же тон. Все это вызвало во мне глубокое отвращение, чувство почти национального позора. Может быть, я сошел с ума? Возможно. В любом случае, так я ко всему этому отношусь. Мне кажется, что, когда людей что-то глубоко трогает, они должны говорить правду. Судя по всему, английская нация встала на совершенно противоположную точку зрения. Я снова в меньшинстве. Когда же это кончится — для Англии, я имею в виду. Предположим, что мы вступим в конфликт с нацией, которая имеет смелость смотреть фактам в лицо и мудрость реально себя оценивать. К счастью для нас, такой нации не видно. Наше жалкое утешение должно заключаться в том, что любая другая нация вела бы себя так же абсурдно».
15 мая Гарольд Спендер выступил в защиту человеческой расы, он назвал Шоу Мефистофелем, «духом отрицания», и породил журналистский перл: «Уберите все рассказы о ложном пафосе и низких деяниях — и все равно останется звезда! Выбросьте весь шлак в отходы — и и все равно появится самородок чистейшей руды!» Протест Конан Дойла появился 20 мая.
«Сэр, я только что прочел статью г-на Бернарда Шоу о гибели „Титаника“, опубликованную в вашей газете 14 мая. Написана она якобы в интересах истины и обвиняет всех вокруг во лжи. Никогда, однако, не встречал я сочинения, в котором в то же время было бы столько лжи. Как может человек с такой легкостью и небрежностью писать о таком событии в такое время, превосходит всякое понимание. Давайте рассмотрим некоторые из его положений. Г-н Шоу желает — дабы подкрепить свой извращенный тезис о том, что проявлений героизма не было, — обратиться к цифрам, чтобы показать, что женщины не пользовались приоритетом при спасении. Поэтому он выбирает одну-единственную шлюпку, самую маленькую из всех, спущенную на воду и укомплектованную при весьма необычных обстоятельствах, которые сейчас расследуются. Раз в шлюпке было десять мужчин и две женщины, значит, не было героизма и рыцарства, и все разговоры об этом — вымысел. Хотя г-ну Шоу известно так же хорошо, как и мне, что, если бы он взял следующую шлюпку, он был бы вынужден признать, что из 79 находившихся в ней человек было 65 женщин и что почти во всех шлюпках грести было практически некому, настолько мало там было мужчин. Поэтому, дабы создать ложное впечатление, он специально выделил одну шлюпку, хотя он не мог не знать, что таким образом он извращает общую ситуацию. Так ли ведутся порядочные дискуссии, и имеет ли писатель хоть какое-нибудь право обвинять своих современников во лжи?
Следующий его абзац посвящен попытке очернить поведение капитана Смита. Он делает это с помощью своего излюбленного метода „Suggestio falsi“ — ложной посылки о том, что сочувствие, выраженное общественным мнением по отношению к капитану Смиту, приняло форму оправдания того, как капитан Смит командовал кораблем. Но все — включая г-на Бернарда Шоу — прекрасно знают, что никто не пытался оправдать тот риск, на который пошел капитан, и что сочувствие было адресовано старому, почтенному моряку, который совершил одну ужасную ошибку и который сознательно отдал жизнь во искупление, отказался от спасательного жилета, до последнего пытался помочь тем, кому он невольно причинил горе, и, наконец, подплыл с ребенком к шлюпке, в которую он сам отказался сесть. Таковы факты, и утверждения г-на Шоу о том, что кораблекрушение было провозглашено „триумфом британского мореплавания“, лишь показывают — хотя показывать это не было необходимости, — что для г-на Шоу фраза важнее истины. То же относится и к его словам „писали о нем так, как не писали бы и о Нельсоне“. Если г-н Шоу покажет мне статью хоть одного серьезного журналиста, в которой капитана Смита описывают теми же словами, что и Нельсона, я с удовольствием пошлю 100 фунтов в Фабианское общество.
Следующее предположение г-на Шоу — тем более ядовитое, что выражено оно лишь несколькими словами, — что офицеры не выполнили свой долг. Если его туманные заявления что-то и значат, они могут означать только это. Он приводит, как преступление, слова Лоу мистеру Исмею, когда тот стал мешать ему со спуском шлюпки. Я не могу представить себе лучший пример того, как офицер выполняет свой долг, чем то, что он осмелился так разговаривать с управляющим директором компании, в которой он работает, когда подумал, что директор мешает ему делать все необходимое для спасения людей. Один из младших офицеров погиб вместе с капитаном, и я полагаю, даже г-н Шоу не смог бы требовать от него большего. Что касается остальных офицеров, я не слышал и не читал ничего такого, что давало бы хоть какие-то основания критиковать их действия. Г-на Шоу обижает тот факт, что один из них разрядил свой револьвер, чтобы усмирить некоторых иностранных эмигрантов, грозивших прорваться к шлюпкам. То, что эти пассажиры были эмигрантами, нам известно от нескольких очевидцев. Может быть, г-н Шоу считает, что этот факт следовало замолчать? И наконец, г-н Шоу пытается извратить прекрасный эпизод с оркестром, утверждая, что музыканты играли по приказу, чтобы предотвратить панику. Но даже если это так, как это опровергает разумность приказа или героизм музыкантов? Решение предотвратить панику было правильным, и замечательно, что есть люди, которые смогли сделать это именно таким образом.
Что же до общего обвинения, что катастрофой воспользовались с целью прославить британский характер, мы, действительно, были бы пропащим народом, если бы не чтили мужество и дисциплину в самых чистых их проявлениях. То, что наши симпатии отданы не только нашим соотечественникам, видно из того, как превозносится поведение американских пассажиров-мужчин, и особенно столь часто ругаемых миллионеров, — так же тепло, как и любое другое событие всей этой замечательной эпопеи. Но, конечно же, жалкое зрелище являет собой человек несомненной гениальности, который использует свой дар для того, чтобы выставить в ложном свете и оклеветать свой собственный народ, не говоря уж о том, что его слова, должно быть, лишь усугубили горе тех, на долю кого и так выпало больше, чем достаточно».
Шоу опубликовал свой ответ 22 мая.
«Сэр, я надеюсь убедить моего друга, сэра Артура Конан Дойла, перечитать сейчас, когда он выплеснул накопившийся у него в душе романтический и сердечный протест, мою статью еще три-четыре раза и поделиться с вами новыми мыслями по этому поводу; ибо просто невозможно, чтобы любой разумный человек не согласился с каждым написанным мною словом.
Я еще раз утверждаю, что, когда приходит сообщение о кораблекрушении и никакие подробности пока неизвестны, а журналисты начинают немедленно эти подробности изобретать, они лгут. Не имеет значения, если точные сведения о происшедшем приходят позднее и, может быть, подтверждают одну или две мелочи из их наиболее очевидных догадок. Первые ставшие нам известными
Сэр Артур обвиняет меня во лжи, и я должен сказать, что после него я не чувствую особого воодушевления говорить правду. Сам он против своей воли пишет самую, на мой взгляд, громоподобную ложь, которую человек, автор, когда-либо передавал в типографию. Сначала он говорит, что я „привожу, как преступление“ слова офицера, который послал г-на Исмея к черту. Это не так. Я сказал, что такой поступок очень естествен, хотя, с моей точки зрения, в нем нет ничего героического или вызывающего восхищения. Если я ошибаюсь, то в таком случае я заявляю, что я тоже герой, потому что и мне случалось в трудных обстоятельствах терять контроль над собой и произносить те же слова, которые приписывает (сам себе) этот офицер. Но сэр Артур дальше пишет: „Я не могу представить себе лучший пример того, как офицер выполняет свой долг, чем то, что он осмелился так разговаривать с управляющим директором компании, в которой он работает, когда подумал, что директор мешает ему делать все необходимое для спасения людей“. Можете, сэр Артур, и многие написанные вашей рукой страницы героической романтики подтверждают, что вы часто представляли себе лучшие примеры. Понятие героизма не пало еще так низко, ваше воображение вас не покинуло, у вас нет размягчения мозга — вы не можете не увидеть ложный пафос, лживую возвышенность ситуации, когда офицер посылает к черту самого управляющего директора (богоподобное существо!). Я не позволил бы так клеветать на вас и вашим врагам. Но раз вы так великодушно сами себя оклеветали, нечего читать мне лекции о безответственной лжи, ибо тем поразительным предложением, которое я только что процитировал, вы сами побили все рекорды.
Я не приму предложение сэра Артура пересылать в Фабианское общество по сотне фунтов за каждое гипернельсоновское восхваление покойного капитана Смита, появившееся в газетах в те первые дни и отвечающее моему весьма мягкому их определению. Я хочу, чтобы Фабианское общество было кредитоспособным, но не ценой полного разорения друга. Я не стал бы добавлять ни слова к фактам, которые и так слишком говорят сами за себя, и рисковать углубить горе семьи капитана Смита, если и другие были бы столь же тактичны. Но если горластые журналисты будут и дальше восхвалять адвоката, клиентов которого отправляют на виселицу, врача, пациенты которого умирают, генерала, который проигрывает сражения, и капитана, корабль которого идет ко дну, такую фальшивую монету надо любой ценой приколачивать к прилавку. Были английские капитаны, которые в целости и сохранности проводили свои корабли через поля айсбергов просто потому, что они выполняли свой долг и строго соблюдали инструкцию. Были английские капитаны, которые следили за тем, чтобы члены их экипажа знали свои шлюпки и свои места в шлюпках, и которые, когда возникала необходимость прибегнуть к этим шлюпкам, сохраняли дисциплину перед лицом смерти и не потеряли ни одной жизни из тех, что можно было спасти. И чаще всего никто им даже не говорил „спасибо“, потому что они не совершали столько оплошностей, чтобы возбудить эмоции наших романтических журналистов. Вот такими людьми я восхищаюсь, и с ними я предпочитаю пускаться в плавание.
Я не хочу сказать, что я хоть на минуту поверил, будто погибшие действительно произносили всю эту слезливую чушь, которую им приписывают глупцы и лгуны. Точно так же я не забываю, что капитана могло быть просто не слышно и не видно в этих огромных плавучих (тонущих) гостиницах — в отличие от крейсера, или что организовать толпу официантов и обслуживающего персонала куда труднее, чем экипаж опытных моряков. Но никакой предлог, сколь хорош он бы ни был, не может превратить неудачу в успех. Сэр Артур не может не знать, как бы разворачивались события, будь „Титаник“ Королевским кораблем, или что сказал и сделал бы военный трибунал на основании свидетельств, ставших известными в последние дни. Благодаря тому, что член моей семьи работал в трансатлантической компании, и, может быть, потому, что я знаю по личному опыту, что значит для лайнера опасность встретить лед, я знаю также, что нет никакого героизма в том, чтобы утонуть, если этого невозможно избежать. Капитан „Титаника“ не совершил, как думает сэр Артур, „ужасной ошибки“. Он ни в чем не ошибся. Он прекрасно знал, что в его профессии лед — единственное, что считается по-настоящему смертельной опасностью, и, зная это, он рискнул и проиграл. Сентиментальные идиоты с дрожью в голосе говорят мне, что „его поглотила пучина“. Я отвечаю им с тем нетерпеливым презрением, которого они заслуживают, что пучина может поглотить и кошку. Героизм — это необыкновенно благородное поведение, порожденное необыкновенно благородным характером. Он может быть вызван необыкновенными обстоятельствами, его драматическое воздействие может быть усилено жалостью и ужасом, смертью и разрушением, темнотой и глубинами вод, но ничто из этого не является само по себе героизмом; и делать вид, что это не так, — значит обесценивать моральные ценности, заменяя понятие возвышенного успеха фактом сенсационного несчастья.
Я так же принимаю близко к сердцу трагедию катастрофы, как и любой другой человек; но из-за невыносимой провокации, из-за отвратительной и бесчестной чепухи я был вынужден призвать наших журналистов прийти в себя и сказал открыто, что все происшедшее было опозорено бесчувственным всплеском романтического вранья. Я хочу только добавить, что, если бы, когда я это говорил, мне были известны факты, полученные комиссией лорда Мерси относительно „Калифорнийца“ и шлюпки с „Титаника“, я, вероятно, выразился бы еще сильнее. Сейчас я воздерживаюсь от этого только потому, что факты побеждают истерику и без моей помощи».
Из рассказов спасшихся уже нельзя было выудить ничего сентиментального или героического, и Дойл закрыл дискуссию со спокойным достоинством 25 мая.
«Сэр, не желая продолжать спор, который не может не оказаться бесплодным, я хочу остановиться лишь на одной фразе из ответа г-на Шоу на мое письмо. Он говорит, что я обвинил его во лжи. В таком нарушении правил дружеской дискуссии я не повинен. Самое худшее, что я могу подумать или сказать о г-не Шоу, это то, что среди многих его блистательных талантов нет умения взвешивать факты и свидетельства; также у него нет черты характера — назовите это хорошим вкусом, гуманностью или как вам будет угодно, — которая не дает человеку бессмысленно обижать чувства других людей».
Дойл, очевидно, не счел нужным соотнести свое утверждение, что он не обвинял Шоу во лжи, с более ранним заявлением, что он никогда не встречал «сочинения, в котором в то же время было бы столько лжи», как в письме, вызвавшем его негодование. Читатели газеты не настаивали на точности, так как девяносто девять процентов из них предпочли бы ошибаться с Конан Дойлом, чем быть правыми с Бернардом Шоу.
Приложение
<…> Прежде чем приступить к изложению некоторых фактов, я хотел бы обратиться к тем читателям, которые, возможно, разделяют неверное представление, будто взгляд сына на своих родителей подвержен естественным искажениям. Опыт моей жизни подтверждает, что справедливее обратное. Ведь сыну приходится сталкиваться не только с отцовскими добродетелями, но и с самыми худшими его слабостями, и если только сын не лишен здравого рассудка, он имеет возможность основывать свои оценки на личном опыте, а не на наблюдениях за парадной витриной. Конан Дойл по происхождению был южным ирландцем, с присущим ирландцам бурным темпераментом, и я любил его за то, что он был хорошим отцом и замечательным товарищем. В то же время — и здесь мне придется разочаровать нынешних идеалистов — он нередко внушал мне смертельный страх. Речь не о физическом страхе, а о сознании, что в этом «великом и сердцем, и телом, и духом» человеке (я привожу высказывание Джерома о Конан Дойле) угадывалась железная воля того, кто не способен ни понять, ни простить малейшего отклонения от единственного кодекса чести, которого он сам придерживался. <…>
42
Мы уже говорили в предисловии о той роли, какую сыграла книга Адриана Конан Дойла «Истинный Конан Дойл» в истории написания биографии писателя. Сейчас, представляя читателям книгу в почти полном виде (за исключением уже цитированных мест и пассажей, посвященных подробному описанию генеалогического древа), мы хотели бы, в силу избранного нами принципа «параллельных жизнеописаний», дать пример еще одного взгляда на жизнь великого человека, пример оценки его жизни близкими людьми, пример страстной — даже пристрастной — апологии. (Примеч. переводчика.)
Хотя мой отец был еще мальчиком, когда скончался его дедушка, влияние Джона Дойла было определяющим. Призрачная рука традиции коснулась процесса становления личности. И оттого нам следует обратить особое внимание на Джона Дойла. Уже более столетия минуло с тех пор, как личность художника, скрывшегося за загадочным псевдонимом «НВ», была предметом жарких споров в обществе, но документы, имеющиеся в моем распоряжении, помогут освежить потускневшую картину. В двадцатых годах прошлого века объявился гений, чьи анонимные карикатуры настолько захватили внимание публики, что их появление в книжных лавках или витринах издателей сопровождалось длиннющими очередями — это повторилось семьдесят лет спустя, когда стали появляться произведения его внука. В дело были замешаны крупные политические деятели. Как на автора этих карикатур молва, в частности, указывала на Хейдона, который благородно отклонил это предположение словами: «Но ведь он гений». И в то время как «инкогнито» оставалось неразгаданным, ирландский художник Джон Дойл невозмутимо продолжал выставлять свои картины в Королевской академии. Тридцать лет спустя, когда он позволил приподнять завесу тайны, более 900 его рисунков, собранных и переданных князем Меттернихом, находились уже в Британском музее, а еще за три или четыре листа правительство уплатило 1000 гиней. Скульптурный портрет, созданный Кристофером Муром в 1849 году, дает представление не только о его величественном облике, но и о той таинственности, что окружала загадку «НВ». Вращаясь в кругу Байрона, Скотта и Шеридана, он покинул общество, когда решил, что «великая эра» уходит в прошлое. Очень немногие, среди которых выделяются Милле, Теккерей, Росетти и Ландсир, были вхожи, как друзья его сыновей, в дом № 17 по Кембридж-террас, но, как вспоминает Льюис Ласк, «эти замкнутые Дойлы не жаловали вторжений из внешнего мира».
Под его покровительством (а о нем отзывались, как о натуре весьма властной) четверо его сыновей встали на путь, приведший их к славе, и появление Артура Дойла воспринималось просто как появление пригодного материала для третьего поколения художников. Однако своенравная Судьба приладила к его кисти перо, и его «живопись» выразилась в ярких картинах «Белого отряда», живости «Родни Стоуна» и в бессмертном образе детектива. Получая по десять шиллингов за слово, «непослушный» сын стал самым высокооплачиваемым автором в мире.