Ашборнский пастор
Шрифт:
Из дома мы вышли последними, оставив дверь открытой, чтобы новый обитатель мог войти в него, когда он пожелает.
Потом мы направились к школьному учителю, намереваясь пожить у него то недолгое время, какое нам оставалось провести в Ашборне.
Отдать предпочтение этому славному человеку, который нам всегда выказывал участие, мы сочли своим долгом.
На следующий день мы собирались нанести визит нашим дорогим родителям. Они лишь отчасти сознавали силу нанесенного нам удара.
Сначала Дженни хотела рассказать им все; но я ей дал понять, что это было бы уместно, если бы они могли
Поэтому я уговорил Дженни солгать родителям и сказать им, что наш приход, низведенный до уровня викариата, отдан другому, но мне обещан иной приход.
Но и такая новость была для них немалой бедой, ведь приход, возможно находящийся в противоположном Ашборну конце Англии, означал бы для стариков разлуку с нами.
Вот почему мне казалось, что наша ложь была простительной.
Медикам тоже дозволяется говорить больному неправду: для них ложь является даже долгом.
Кем же в таком случае были мы, я и Дженни? Врачами, которые не хотели говорить своим пациентам о неизлечимости их болезни.
Но, когда родители узнали о нашем переезде из пасторского дома в дом школьного учителя, они сразу же приехали в Ашборн из Уэрксуэрта и предложили нам пожить у них.
Да, конечно же, их гостеприимство было бы для нас милостью и большим облегчением в нашей беде, если бы нам не угрожала грядущая беда, еще более страшная, нежели уже случившаяся.
Сначала они зашли в пасторский дом, предположив, что, быть может, мы там еще задержались из-за какой-нибудь трудности переезда.
Но они увидели, что дом пуст, что двери его открыты и бьются на ветру. Это было похоже на руины, и казалось, что уже добрый десяток лет никто здесь не живет и больше никогда жить не будет.
Новый викарий не посмел пока устроиться в доме, можно сказать, еще теплом от нашего присутствия.
Родители нашли нас в маленькой комнатке, среди бедной мебели, какую смог нам предоставить учитель, собрав все лучшее, что было в его доме.
При виде нашего нового жилья сердце доброй г-жи Смит сжалось, а безмятежное выражение лица почтенного г-на Смита исказила тревога.
Этот достойный человек стал упрекать нас в том, что мы не укрылись в его доме, но я объяснил ему, насколько бесполезно было причинять ему такое беспокойство на протяжении нескольких дней, утверждая – увы, с излишней уверенностью, – что вскоре я получу обещанное мне место службы и жилье.
Пока я говорил, вошел учитель с каким-то письмом в руке.
На письме я заметил ноттингемский штемпель.
На мгновение я подумал, дорогой мой Петрус, что это письмо от Вас и что в нем Вы сообщаете какую-то хорошую весть от Вашего брата, достопочтенного г-на Сэмюеля Барлоу, озаботившегося моей участью.
Но тогда на письме я увидел бы кембриджский, а не ноттингемский штемпель.
Я вскрыл письмо.
Оно было от судьи.
Господин Дженкинс со свойственной ему бесстрастностью сообщал мне, что приговор, по которому меня должны приговорить к тюремному заключению, будет вынесен в ближайший четверг;
что в субботу он будет приведен в исполнение;
что, следовательно, если я хочу избежать скандала, связанного с арестом, мне достаточно черкнуть ему одно только слово и взять на себя обязательство самому отправиться в тюрьму.
Моего слова достаточно – и тогда судебным исполнителям нечего будет беспокоиться.
Долговой тюрьме будет дан приказ заключить меня под стражу и предоставить мне самую лучшую из незанятых камер.
Подобная доброта г-на Дженкинса растрогала меня до глубины души; в моем бедствии я столкнулся одновременно, так сказать, с двумя полюсами общества – со всем, что есть в нем худшего, и со всем, что есть в нем лучшего.
Когда я читал это письмо, к глазам моим подступили слезы, а губы тронула улыбка.
Поэтому г-жа Смит, увидев выражение моего лица, спросила:
– Похоже, хорошая новость, дорогой зять?
– Да, матушка, замечательная: в этом письме меня извещают, что в субботу мне предоставят место и что с этой минуты мне не о чем беспокоиться.
И я передал письмо Дженни, которая прочла его и так же, как я, улыбнулась.
Так что наши бедные родители расстались с нами совершенно спокойные.
Распрощавшись с ними, я без малейшего промедления принялся писать ответ г-ну Дженкинсу.
Проводив отца и мать, Дженни застала меня за составлением письма; она не ошиблась, предположив, что я пишу ответ на письмо судьи.
Она оперлась на спинку моего стула и из-за моего плеча читала то, что я пишу.
Я сообщал г-ну Дженкинсу, что готов в ближайшую субботу постучаться в дверь долговой тюрьмы, и просил его принять мою благодарность за его добрые слова обо мне.
Поставив под письмом свою подпись, я приготовился его запечатать, и тут Дженни протянула мне только что отложенное перо и сказала:
– Любимый мой Уильям, ты кое-что забыл.
– Что?
– Спросить, пустят ли меня в тюрьму вместе с тобой? Я обернулся: слезы затуманили мои глаза и, взяв обе руки Дженни, я горячо их поцеловал.
– Ты – в тюрьме, моя Дженни! – вырвалось у меня. – Ты – в заключении! Ты – без воздуха, без цветов, без солнца! Это невозможно!
– Разве я не твоя жена, мой любимый, и разве мое место не там, где ты?
– Дженни, повторяю тебе: ты этого не выдержишь!
– Уж не думаешь ли ты, что я перенесу разлуку с тобой? Неужели ты считаешь, дорогой мой Уильям, что ты мне меньше нужен, нежели воздух, цветы и солнце? Напиши, мой друг, напиши и попроси у этого доброго господина Дженкинса местечко для меня в твоей тюрьме.
Я взял перо у Дженни и дописал то, о чем она просила.
О Петрус, Петрус, великий философ! Философ, оставшийся холостяком, чтобы не изменить философии, верите ли Вы, что Ваша ученая и добродетельная владычица в таких обстоятельствах, в каких оказался я, даст Вам утешение, равное тому, что дала мне Дженни?
Нет, и я заявляю: разве существует истинное несчастье, если Господь дозволяет перенести его вдвоем?
Шли дни, а в нашем положении ничего не менялось; я написал Вам, дорогой мой Петрус, в то же самое время, что и судье г-ну Дженкинсу, но мог ли я отныне надеяться на Вас и на Вашего брата?!