Аспазия Лампради
Шрифт:
Говорили люди, что его любят посылать везде, где нужна строгость и старинная простота, что в этом есть глубокая политика: «да не падет прямое обвинение излишней строгости или грубого обращения на высшее начальство».
Рассказывали также, что мутесариф фанатик и христи-аноборец страстный, что у него все по-старому, четыре жены, что он совершал бы охотно ужасные дела, если бы смел; но в руках просвещенной власти он стал лишь полезным орудием строгости.
Все находили, что для трудного положения, в котором находился край, такой человек может быть очень пригоден.
Мутесариф
Разослал по деревням печатное объявление, которое приглашало всех селян способствовать поимке Салаяни. Грозили ссылкой в Виддин всем тем, которые будут уличены в пристанодержательстве. Сам ездил в некоторые деревни, уговаривал, грозил и обещал награды.
Один день все было поверили, что разбойникам пришел конец. С эллинской границы дали знать на ближайший военный турецкий пост, что шайка Салаяни перешла границу и преследуется греческими войсками. Греческий офицер предлагал турецкому захватить шайку в лесу с двух сторон. Турки вступили в лес; офицер турецкий шел впереди и высматривал; разбойники выстрелили и убили его и одного солдата. Воодушевленные гневом, турки ринулись в кусты; разбойники отступили, отстреливаясь; турки все шли вперед, надеясь на поддержку греческого войска, которое должно было быть в тылу у разбойников. Лес кончился, разбойники пропали; греческого войска не было и следа.
Так жаловались турки. Греки свободного королевства, напротив того, жаловались на турок, уверяя, что они искали только прогнать Салаяни в Элладу, а не схватить его.
Пока мутесариф старался и принимал всевозможные меры, и все было напрасно — судьба Салаяни была уже помимо его решена людьми деревенскими, которых возмутило последнее его преступление.
Пан-Дмитриу пришел сперва на дом к Парасхо; долго говорил с Тодори, и они вместе пошли к кир-Христаки и совещались с ним.
— Пора бы давно тебе! — сказал кир-Христаки. — Мало тебе и того, что тебя рогачом люди зовут.
На что Пан-Дмитриу ответил опять то же:
— Худые слова, эффенди, от худых людей идут, а я смотрю на то, что этот человек великое злодейство совершил! Слыхали ли люди — игумена-старца убить!
Кир-Христаки ответил ему на это:
— Когда так, Панайоти, я поведу тебя к мутесарифу.
— Веди, эффенди! — сказал Пан-Дмитриу.
На другой же день шестьдесят человек турецких солдат ушли в Вувусу, и к вечеру разнеслась в городе весть, что Салаяни убит вместе с несколькими товарищами.
В самом деле, в город скоро возвратились вместе с турками несколько вооруженных селян, и Пан-Дмитриу с почтительным поклоном вынул из мешков головы разбойников и положил их у ног мутесарифа.
Радость паши была неописанная: но, приписывая все своим распоряжениям, не подозревал, что не согласись Пан-Дмитриу выдать своего друга, он бы ничего не сделал.
И Алкивиад подумал: «Не оскорби Салаяни религиозного чувства Пан-Дмитриу и других сельских греков — не увидал бы мутесариф пред собою бледной и окровавленной головы Салаяни».
Мутесариф телеграфировал генерал-губернатору, генерал-губернатор
Фотограф, хотя и не слишком хороший, был в это время в Рапезе, и через несколько дней на базаре вывесили портреты убитых разбойников.
Алкивиад пошел тотчас же смотреть [их] и купил себе одну карточку.
На самом верху, в средине висела голова самого Салаяни. Он был убит пулей в грудь, и лицо его не было обезображено. Усы еще были подкручены кверху, глаза полуоткрытые, как будто хранили еще выражение хитрости и самодовольства, которое заметил в них Алкивиад при первом свидании.
Другие лица были более изувечены сабельными ударами, а внизу висели головы двух очень молодых разбойников, еще безбородых; у одного из них лицо имело жалобное, детское выражение; казалось, он кричал и просил пощады. Голова другого была так разбита пулей, что фотограф долго не знал, как повесить ее и, наконец, прибил ее гвоздем к сукну на стене за клочок кожи на полу отбитой кости лба.
— Геройские греческие души! — сказал Алкивиад. — На что истратилась ваша неукротимая энергия! — и глубоко вздохнул.
Некоторые турки шутили с христианами: «Вот вы, эллины, все говорите, что мы, турки, вперед нейдем! В старину мы резали головы и фотографий не снимали, а теперь тоже режем головы и снимаем фотографии».
Греки отвечали на это: «Кто же, эффендим, говорит, что Османли-Девлет нейдет вперед. Это говорят люди безумные, а благоразумные люди не говорят этого».
Один только архонт, посмелее других, ответил тоже шутя:
— Не турки изловили Салаяни, а греки деревенские; не турок и фотографию делал, а грек же!
— Много ты разных слов знаешь, человече! — с досадой заметили ему на это турки.
Архонты, после смерти Салаяни, вздохнули свободнее.
Кир-Христаки в меджлисе от имени христианского общества благодарил мутесарифа за его старания, и митрополит тоже поддержал его слова.
Алкивиад спросил у Аспазии, пойдет ли она теперь гулять в свой сад?
— Теперь пойду! — отвечала Аспазия и на другой же день с утра собралась на прогулку.
Петала еще не возвращался из Корфу, и мать написала ему второе письмо, в котором уговаривала возвратиться скорее. «Не было бы после поздно, ты сам знаешь», — писала она.
Жена Николаки была недавно у старухи и спрашивала, как здоров кир-Петала и что пишет. «Здоров, — отвечала мать, — и кланяется вам». Больше ничего невестка Аспазии от нее не узнала.
Николаки рассердился на старуху за это и с досады на нее уговорил даже Аспазию идти под руку с Алкивиадом на прогулку в сад.
— Оставь эти ржавые вещи, эти предрассудки, — кричал он Аспазии. — Вот теперь и город скоро кончится. Кого ты боишься?.
Но Аспазия решилась подать руку Алкивиаду только тогда, когда последний городской дом скрылся за садами. Ей и самой это было «чуть-чуть» приятно, но она сначала беспрестанно оглядывалась и краснела.