Аспирин – член Национальной администрации возрождения
Шрифт:
Не забывай, превыше всего кровь. Помни, что человек из плоти, что плоть страдает от боли и что разум, заключенный в плоть, страдает вместе с ней. Помни, что дух есть форма плоти, а душа — ее тень. Превыше всего юмор и интеллект, а истина — единственное начало: не то, что сказано или сделано, не самоочевидное — истина тишины, интеллект безмолвия, бездействия. Благочестие. Лица. Память, наша память о земле. То и это. То, что сейчас является этим, и то, что тогда было тем, что мы видели. И солнце. Оно — наша жизнь, и другого нам не дано. Помни Бога. Многоликого Бога.
Помни о смехе.
Бывало, ночами в Нью-Йорке волосы у меня на голове покрывались инеем, и, лишившись сна, я просыпался и вспоминал. Я вспоминал свои изыскания в море печатного слова, скромное красноречивое забытое имя, скромного человека, который оставил свой след на бумаге: да, да, да. Нечто без слов, но безукоризненное, мои заиндевевшие волосы, и комнатушка на мансарде в сердце Манхэттена, напротив здания «Парамаунт», и я в ней, в темноте, один, жду, когда наступит утро. Иногда я вылезал из постели и в ночи курил сигарету. Я недолюбливал свет, поэтому
Пересекая континент, я запомнил одно-два лица. Парень с гонореей, который ехал в автобусе к мамочке и вез свою гонорею из Южной Америки. Он рассказывал про девушку, молоденькую и очень красивую девчонку. И, черт возьми, надо же, непрестанно свербит и ничего не поделаешь! Ему было восемнадцать или девятнадцать, и он укатил в Южную Америку переспать с девчонкой. И вот тебе на! По самому больному месту. И он хлебал виски и глотал аспирин, чтобы продержаться, притупить боль. Йорк, штат Пенсильвания, хороший город, там его родня. Все будет в порядке, говорил он, как только я приеду домой. А больная девчонка, возвращаясь в Чикаго, разговаривала во сне. Языком страха, смерти. Никакой грамматики, только вскрики. Один за другим. Полночная горечь. У повзрослевшей девушки появляются дети и лепечут.
И лица людей на улицах, в больших городах, в малых городах. Однообразие.
Я просыпался посреди ночи и вспоминал. Пытаться уснуть было бесполезно, потому что я находился в пространстве, которое меня не признавало. И когда бы я ни пытался уснуть, мое жилище заявляло мне о своей враждебности, и я садился в постели и всматривался во тьму.
Иногда жилище слышало мой тихий смех. Я не мог плакать, потому что я делал то, что мне нравилось, и поэтому я не мог сдержать смеха. И я всегда чувствовал, что комната ко мне прислушивается. Я слышал, как она ворчит:
— Этот субъект — подозрительный малый. В его-то отчаянном положении встает посреди ночи с заиндевевшими волосами и еще смеется.
Все живые и без того страдали от боли. Боли и так хватало. Если ты пытался вести благочестивый образ жизни, то все равно по телу разливалась тупая боль, и душа жарилась на медленном огне, который полностью пожирал ее сущность. Я задумывался о боли, и, в конце концов, единственное, что мне оставалось, — это смех. Если бы началась война, было бы проще и логичнее. Боль была бы оправданной. Мы сражаемся за высокие идеалы, мы защищаем свои дома, мы спасаем цивилизацию и все такое прочее. Враг осязаем, ясно, кто неприятель, — и мгновенная боль, не успеешь опомниться. Либо боль свалилась на тебя и утащила туда, где смерть и покой, либо она миновала тебя. Опять-таки есть осязаемый предмет ненависти, безошибочный противник. Но без войны все иначе. Можно попытаться возненавидеть Бога, но в конечном счете ничего не получится. В итоге ты или тихо смеешься, или молишься, употребляя благочестивые словеса и богохульные выражения.
Я сидел в темной комнате и дожидался встречи с рассветом и сообществом пассажиров подземки. Комната обладала большой силой. Она являлась неотъемлемой частью здания. Ребята вроде меня приходили и уходили, умирали и снова рождались, но комната всегда пребывала на своем месте, непоколебимо и неподвижно. Я ощущал ее наплевательское отношение ко мне, но не испытывал к ней враждебности. Таковы правила игры: комнатушка на мансарде в сердце Манхэттена, без окон, четыре доллара в неделю, и все равно, кто там живет, я, кто-то после меня, кто угодно. Но когда я смеялся, это озадачивало комнату. И несколько раздражало. Она задавалась вопросом, что я нашел смешного со своими заиндевевшими волосами и духом, не знающим покоя.
Иногда днем, во время бритья, я смотрел в зеркальце и видел у себя за спиной комнату, которая силилась меня раскусить. Я смеялся, глядя на ее отражение в зеркале, и она злилась, не могла взять в толк — как это я могу смеяться, что я такого видел в жизни, что меня так позабавило?
Меня забавляла собственная безвестность, то, что я, один из шести миллионов горожан, живу здесь в ожидании смерти. Я мог бы умереть в этой комнате, твердил я себе, и никто бы не понял, что со мной стряслось, никто бы не спросил: ты знаешь этого паренька из Калифорнии, который занят изучением подземки? Так вот, он умер на прошлой неделе в комнатенке на Сорок четвертой улице, совсем один. Его нашли без признаков жизни. Никто не смог бы сказать, кто я такой, если бы меня не стало. Никто не знал, что я из Калифорнии, изучаю подземку, пишу заметки про пассажиров метро. О моем присутствии на Манхэттене никому не было известно, поэтому если бы я исчез, о моем исчезновении никто бы не узнал. Это было тайной и очень меня забавляло. Я просыпался и тихо смеялся по этому поводу, чем тревожил комнату.
Я очень гневил комнату своим смехом, и однажды ночью она мне сказала:
— Ты торопишься, а я нет. Я еще увижу твою погибель. А когда ты загнешься, я буду молча стоять в почетном карауле. Вот увидишь.
Я расхохотался. Я знал, что это — правда, но это меня позабавило. Я не мог подавить свой смех: комната хочет моей погибели!
Но мы заключили перемирие. А случилось вот что: я переехал. Я снял другую комнату. То была война без победителя. Я собрал свои пожитки и переехал в отель «Миллз».
Но от войны так просто не ускользнешь. Война есть разновидность охоты на человека. Мой номер в отеле вел себя еще зловреднее, чем та комната. Он оказался меньше и, следовательно, еще более жутким. Стены набрасывались на меня в слепой ярости, норовя прихлопнуть. А я хохотал. По ночам мне были слышны соседи, старые и молодые. Во сне они выражали недовольство своей жизнью. Я часто слышал рыдания. В тот год многие мужчины плакали во сне. Я смеялся над этим. Это было так дико, что я смеялся. Худшее, что с нами может случиться, — смерть, смеялся я. Это пустячок. Почему вы плачете,
Полагаю, из-за воспоминаний. Смерть всегда сидит в человеке, но жизнь иногда сидит в человеке так крепко, что печальные воспоминания выходят наружу в виде рыданий.
А еще из-за боли. Кто ее не испытывал? Я изучал подземку и видел боль на лицах у всех людей. Я повсюду искал лицо, на котором не было бы маски тяжкой жизни, но не находил. От этого мои изыскания в метро становились захватывающими. Спустя месяцы исследований я пришел к следующему заключению насчет всех нас, кто обретается на Манхэттене: подземка есть смерть, все мы катим навстречу смерти. Никаких катастроф или жутких крушений — только медленная смерть как следствие жизни. Сей факт до того потряс меня, что я расхохотался.
Я жил в стольких комнатах, в разных частях города, в Ист-сайде, Вест-сайде, в центре, в спальных районах, в Гарлеме, Бронксе, Бруклине, повсюду. Везде одно и то же. По ночам волосы покрывались инеем, меня окружали чуждые стены. И ухмылка смерти в моих глазах.
Но я не обращал внимания. Я занимался, чем хотелось. Я служил клерком в одной из тысяч контор великого общенационального предприятия, вносил свою лепту в превращение Америки в самую процветающую страну на свете. Даешь больше миллионеров на квадратный дюйм, чем во всех странах вместе взятых! И т.д. Я платил наличными за бессонницу, за привилегию ездить в подземке. Я питался в автоматах, снимал пустые комнаты по всему городу, покупал одежду, газеты, аспирин.
Я не намерен оставлять аспирин за рамками сего документа. Аспирин слишком значим, чтобы им пренебрегать. Аспирин — главный герой нашей истории, каждого из шести миллионов, глотающих его каждый день. Все мы, страждущие, нуждаемся в нем. Аспирин — это избавление. Но такова жизнь, наш образ жизни. Мы принимаем аспирин, чтобы держаться на плаву. Он притупляет боль, помогает уснуть и не выпасть за борт в подземке. Он — заменитель солнца и здоровой крови. Он душит воспоминания, глушит стоны.
Он не вреден сердцу. Так говорят изготовители. Говорят, он абсолютно безвреден. Возможно. Смерть тоже не вредит сердцу и так же безвредна, как аспирин. Представляю себе, как в будущем гробовщики выступят с таким вот заявлением. Рекламное объявление на целую полосу в «Сатурдей ивнинг пост» насчет смерти: «Не обманывайтесь… умирайте и увидите, как исполнятся ваши мечты… смерть не вредит сердцу… она совершенно безвредна… все врачи ее рекомендуют…» Ну, и так далее.
Много грустных разговоров ведется про Великую войну. А что сказать про нынешнюю войну? Разве она менее реальна лишь потому, что убивает с меньшей жесткостью, менее жутким ударом и более продолжительными страданиями?
Красиво падает снег на Манхэттене! Благочестивая белизна смягчает уродство и безобразие. Но со снегом приходит смертельный холод. Со снегом смерть подходит к каждому из нас немного ближе. Если вы достаточно богаты, вам не о чем беспокоиться. Не нужно просыпаться по утрам в промерзшей комнате и бежать к автомату за чашкой кофе и нырять в подземку. Если вы богаты, снег — одно загляденье. Встаешь, когда заблагорассудится, и тебе ничего не остается делать, как сидеть в натопленной комнате и беседовать с другими богатыми людьми. Но если ты не богат, если ты вкалываешь во имя превращения Америки в страну процветающих миллионеров, тогда снег и прекрасен, и в то же время отвратителен. И когда холод снега пробирает тебя до костей, то как-то перестаешь замечать его красоту и начинаешь обращать внимание на эту мерзость.
Несколько вечеров назад здесь, в Сан-Франциско, я слушал радио. Для меня аспириновые будни в прошлом. Отныне меня подпитывает солнце. Я слушал очень хорошую передачу, ее спонсировал один из самых преуспевающих производителей аспирина в Америке. Сами знаете кто. Я не собираюсь рекламировать их фирму. Они и так без конца себя рекламируют. Диктор сказал, что настал сезон простуды и ангины, и, конечно, так оно и есть. Представляю себе снегопады на Манхэттене, благодаря чему подскочили продажи аспирина по всему городу. Диктор сказал:
— Аспирин — член Национальной администрации возрождения.
Эти слова вызвали у меня дикий хохот. Но это правда! Аспирин действительно член Национальной администрации возрождения. Он помогает всем избегать принципов, держаться на плаву. Аспирин помогает вернуть процветание. Он вносит свой вклад. Отправляет миллионы людей в полуобморочном состоянии на рабочие места. Он много делает для поддержания духа нашей страны, чтобы дух не падал. Он везде и повсюду притупляет боль. Он ничего не предотвращает, но боль притупляет.
А что же Национальная администрация возрождения? Сами разбирайтесь. Может, Национальная администрация возрождения — составная часть аспирина? Так или иначе, вместе они составляют довольно скользкую компанию. Они притупляют боль, но не препятствуют ее возникновению. Везде одно и то же.
Я знаю одно: если чересчур долго принимать аспирин, он перестанет притуплять боль.
Вот тут-то и начинается самое веселое. Вот тут-то ты и начинаешь замечать, что снег вовсе не прекрасен. Вот тут-то твои волосы начинают покрываться ледяной коростой, и ты просыпаешься ночью с тихим хохотом в ожидании худшего, вспоминая все страдания и не желая больше увиливать от них, не желая больше шататься в полуобморочном состоянии, а желая жить полной смертью или полной жизнью. Вот тут-то ты и начинаешь беситься из-за того, что творится в стране, в жизни, в человеке. Вот тут-то, как бы ты ни был немощен, из твоего недуга поднимает голову первобытная дикарская дерзость и начинает крушить все и вся налево и направо, прорубая тебе путь к солнцу, снося города и сметая подземки, подталкивая к солнцу, подальше от самообмана, волоча тебя за шиворот навстречу жизни.
Я рассмеялся, как смеялся в Нью-Йорке, когда услышал, что аспирин — член Национальной администрации возрождения, и это заставило меня вспомнить и рассказать все, что мне о нем известно.