Ассасины
Шрифт:
— Мама...
Сам того не осознавая, я почти прорыдал вслух это слово. И тут же снова услышал ее голос, точно она находилась где-то рядом. Я смотрел на почти уже засыпанные свежим снегом следы и чувствовал: она ожила, она где-то рядом, в тени. Но этих следов не должно было быть здесь, и мамы — тоже, однако я отчетливо слышал ее голос, как во сне, вот только теперь это не было сном. Слышал со всей ясностью и отчетливостью все, что она говорила Вэл и мне много лет тому назад, но по-другому. Теперь я услышал это совсем по-другому, и означали ее слово совсем-совсем другое...
Хью сделал это...
Это был Хью...
Хью это сделал...
Это
Хью, а вовсе не «ты», как показалось нам с Вэл [14] .
Мы были детьми. Мы были чертовски напуганы и плохо соображали.
А мама говорила нам, что Говерно убил отец.
Вэл тоже это помнила. Должна была помнить. Об этом и думала, когда вернулась в Принстон и начала задавать вопросы о гибели Говерно...
14
По-английски слова «Hugh» (Хью) и «you» (ты) созвучны.
История семьи, семейные тайны...
Я медленно поднялся, взвалил на плечо елку и потащил ее к дому. И на всем пути ни разу не подумал о том, что кто-то, возможно, следит за каждым моим шагом.
...Дерево я решил установить в большой гостиной. Оно было высотой футов в семь, ровное, пушистое, не елка, а настоящая красавица. Отец принес из кладовой коробки с игрушками. Пакеты с мишурой и гирляндами из пары сотен лампочек, красных, зеленых и синих. Он смотрел, как я укрепляю дерево в специальной подставке, придерживал его, давал советы, пока я силился укрепить эту чертову елку. Он всячески давал понять, что чувствует себя прекрасно, что это просто еще одно Рождество, которое мы будем встречать в загородном доме. Но дышал он учащенно, то и дело присаживался передохнуть. А потом, когда наливал нам обоим выпить, я заметил, как сильно дрожит у него рука. Он поднял на меня глаза, они немного слезились и как-то жалобно моргали, хотя прежде он мог заморозить взглядом воду в стакане.
Хью сделал это... Это был Хью...
И вот наконец елку установили, и на улице к этому времени совсем стемнело. Отец отнес свой бокал на кухню, где собирался приготовить на обед пасту. Я слышал, как он ходит там, гремит кастрюлями и сковородками.
Я пошел в спальню, порылся в чемодане, с которым сюда приехал, и достал из-под рубашек и белья конверт. Присел на край постели и вытащил из него старый потрепанный снимок. И сидел, вертя его в пальцах, пытаясь наконец смириться с тем, что моя сестра Вэл уже никогда больше не ворвется ко мне в комнату, что никогда больше я не услышу ее смеха. И самое главное, никогда уже не буду я сидеть перед камином и вспоминать жизнь, которую мы с ней делили, вещи, которые говорили друг другу. Это было нелегко, убедить себя, что она уже никогда не вернется.
Я взглянул на снимок.
Кто снял эту дружную компанию — Торричелли, Рихтера, Д'Амбрицци и Лебека?
Ответ напрашивался сам собой. Архигерцог. Больше просто некому.
Саммерхейс. Отец тогда сильно удивился. Ну, еще бы ему не удивиться.
Саммерхейс, Санданато и Инделикато затеяли заговор с целью спасения Церкви, их Церкви, в том смысле, как они это понимали. И решили устранить мою сестру...
Она примчалась в Принстон. Она хотела рассказать отцу и мне о том, что обнаружила, об этом раке, разъедающем Церковь изнутри... И еще она помнила слова матери. Хью сделал это...
Теперь решение следовало принимать мне. Говорить отцу или нет? Стоит ли говорить ему о том, что тогда кричала мама? Правда ли это? И если отец действительно убил Говерно — поэтому и не велось настоящего расследования — почему он это сделал?
Я понимал, что это важно. Но не знал, как правильно поступить.
И еще кто-то торчал в лесу, в снегу и на холоде, следил за нами. Стоит ли говорить ему об этом? Догадывается ли он, кто это может быть? Я не знал...
Обед прошел тихо, отец рассеянно ковырял пасту вилкой, мысли его витали где-то далеко. Он все же умудрился рассказать мне пару забавных историй о своих сиделках, Персике, хлопотливой, как наседка, Маргарет Кордер. Потом упомянул романы Арти Данна, которые я ему оставил. Он начинал читать несколько, но потом решил, что они не в его вкусе, а «вот обложки хороши». Это он так шутил. Потом он выдохся и взглянул на меня.
— Тебя что-то беспокоит, верно, Бен?
— Как и тебя, — ответил я.
— Что ж, можно поговорить, чуть позже. Только держи себя в рамках, иначе устроишь мне несварение. Или, чего доброго, доведешь до нового сердечного приступа. И если он случится, обещай одну вещь. Обещай, что дашь мне спокойно умереть. — Он резко отодвинул стул. — Я почти готов уйти. А теперь пошли украшать елку.
Я обвил гирляндами огромное пушистое дерево. Затем отец стал передавать мне разноцветные стеклянные шары, крошечных оленей и снеговиков, маленькие покрытые изморосью зеркальца. Как только я решал, с чего начать разговор, он заговаривал со мною сам. Он все болтал и болтал, а я думал: насколько было бы проще, если бы отец не пережил сердечного приступа. Я почти ненавидел его. Этот человек разрушил мне жизнь. Сказал, правда, давным-давно, что лучше бы я погиб в той автомобильной аварии. Что бы я ни делал, ему не нравилось, его раздражал, оскорблял, унижал, приводил в ярость каждый мой шаг. Я не смог стать священником, и после этого он вычеркнул меня из своего сердца. Возможно, именно об этом говорил Д'Амбрицци: прости себя за то, что подвел отца. То был, несомненно, хороший совет, но одно дело советовать, и совсем другое — принимать совет к сведению. И вот теперь отец в очередной раз обвел меня вокруг пальца. Он постарел, он очень болен, он почти умирает, ненависть ушла, и я просто не в силах высказать ему все.
Я по-прежнему не мог избавиться от чувства вины перед ним, от ненависти к нему, за которую тоже отчаянно корил себя. Я понимал, что это нехорошо, неправильно, и обращал ненависть на себя. Я смотрел на то, что осталось от этого сильного человека, и вспоминал совсем другого Хью Дрискила, сильного, холодного, преисполненного презрения, безжалостного и категоричного в своих суждениях...
— Я тут все думал, Бен, — сказал он, передавая мне маленького Санта-Клауса в зеленых санях, битком набитых кульками с подарками, — думал об этом бизнесе нацистов и Церкви, о взаимном шантаже, о заговоре Пия, Архигерцоге... Все это омерзительно, Бен. Но с другой стороны, и этому пришел конец. Почти все герои этой истории умерли, сменилось поколение. Неужели теперь это так важно?
— Да нет. Если не считать убийств... если не считать того, что в подвалах у Инделикато собраны горы награбленного добра. Его еще надолго хватит.
— Вот и прекрасно. Церковь только выиграет от этого. Нацисты не выжили, а искусство осталось. Все перейдет Церкви.
Похоже, мысль его зашла в тупик, подумал я. И говорит он о ничего не значащих вещах.
— Послушай, отец, неужели тебе не хочется узнать, из-за чего умерла Вэл? Неужели ты не понимаешь, что именно поэтому я здесь?
— А я думал, ты приехал встретить Рождество с отцом...
— Она все знала. Все...
— Нет-нет. Не уверен, что мы должны обсуждать это прямо сейчас, Бен.
— Погоди минуту, потерпи. — Я закончил прикреплять еще одну игрушку на длинной нитке и выпрямился. Он рылся в пакете с мишурой. — Речь идет о Вэл. Неужели тебе не интересно знать, почему Хорстман преследовал ее на всем пути к Принстону? Почему он убил ее? Кто приказал ему сделать это? Почему ему пришлось убить Локхарта, Хеффернана и твою дочь?
— Бен... — Он протянул мне связку мишуры.