Ассирийская рукопись
Шрифт:
Осмотрели мы канцелярию — ничего не нашли. Спустились сверху Букин и унылый Сережа.
— Может быть, Жабрин взял? — спросил я его.
— Он ушел по делам уж с час... да и зачем ему ключи?
Обрадовал татарчонок. Он нашел. Ключи оказались рассыпанными по ступеням лестницы, уходившей в верхний этаж. Проволочка, на которой они были скреплены, видимо, разогнулась.
— Да... — бормотал Сергей, опять омрачаясь, — тут все... кроме нужного. От кладовых все-таки нет...
И сколько мы ни искали, ключ, как в воду, канул.
— Нечего делать, — придется новый заказывать, —
Инна тянет меня за рукав и смотрит грустным, тоскливым взглядом:
— Мороз, я чего-то боюсь...
Жабрин дело знает. В этом я несомненно убеждаюсь, приглядываясь к его работе. Он знает стиль, эпоху и цену. Но вкуса у него, по-моему, нет. Или, вернее, есть, но не свой, а какой-то общепринятый.
Сейчас уже вечер. Инна и Букин ушли, а мы втроем — оканчиваем занятия. Электричество горит ярко — оно одно сохранило неизменным свой блеск в этот тяжелый год. В канцелярии очень холодно, мы работаем в полушубках.
Для себя необычно я подумываю о том, как приду в свою кочегарку и спать завалюсь. Может быть, это холод тянет меня к постели, или я голодней, чем всегда, на сегодняшний вечер, или заспать мне хочется нудное невеселое настроение, за последние дни загораживающее мне дорогу.
Сергей и Жабрин пересчитывают разобранные за день предметы, а я проверяю по книге.
Жабрин, видимо, помирился с Сережей и теперь разговорчив, как именинник. Уверен он в чем-то, и от этого все ему приятно, Я думаю, что душой он холодный и казенный, точно сделанный на заказ. Но это — по-моему. А так: своя у него, конечно, жизнь и мысли свои, и в своих пределах он плох и хорош. Анекдоты вот у него не выходят. Непосредственности мало.
— Ого! — осматривает он сложенные в порядок экспонаты. — На красноармейский паек наработали! А ведь не дадут... Говорят, что в городе на два дня только хлеба осталось...
— Почему? — машинально спрашиваю я.
Жабрин улыбается.
— Фронты, вероятно, все съели. А тут того гляди еще фронтик объявится. На Байкале. Поговаривают о каких-то группировках ближних монгол.
— Бросьте вы эту чепуху, — прерывает Сергей, — ну, что за охота всякие сплетни повторять? И так они на каждом торчке висят! Повеселей что-нибудь расскажите.
Жабрин качает головой.
— Заработались вы очень и нервничаете. Вот вам история о людях, которые побольше нас перегружены. Икс, например, так тот даже в уборную с телефоном ходит... А уж Игрек так занят, что, спать ложась, с собой в постель машинистку кладет!
И сам хохочет. Невольно улыбнешься.
— Запишите, пожалуйста, эту штуку, — обращается к Жабрину Сергей.
Жабрин садится писать этикетку, Сережа держит в руках старинный веер, диктует надпись и следит за пером. И случайно я замечаю, как, озадаченный, вдруг Сергей застывает над пишущим, по лицу его бегут полутени мыслей и окаменевают растерянным изумлением. С кривой улыбкой, сам себе не веря, он откладывает, веер и достает из кармана сложенную бумагу. Я наблюдаю. Подымает голову и Жабрин.
— Но это же удивительно, — наконец, разводит Сережа руками, — до какой степени ваш почерк, Жабрин, похож на это...
Жабрин порывисто вскакивает, почти вырывает у Сережи бумагу. Я узнаю тот список вещей Корицкого, который мне показывал Букин. Жабрин проглядывает листок и отбрасывает его с презрением.
— Вы плохо разбираетесь в начертаниях, — холодно замечает он, — а, черт, из-за вас этикетку испортил!..
Он размазал ее, упершись ладонью в непросохшие чернила. И с досадой порвал в клочки.
— По-моему, на сегодня довольно, — говорит он и зябко поводит плечами, — холодно очень...
Решаем кончать. Расходимся по домам. Сережа задумчив. Жабрин крепко жмет мне руку и заглядывает в глаза.
Сладко разоспался я ночью. Но вот меня властно потянуло что-то сквозь толщу сна, как рыбу вытягивают из воды, и, нехотя выныривая в холод действительности, я сразу просыпаюсь от громкого и настойчивого стука. Зажег электричество, надел полушубок и валенки, подошел к дверям.
— Кто там?
— Отворите.
Отпер. В дверь просунулся штык, другой и, по мере того, как я отступал в глубь комнаты, один за одним входили вооруженные люди. Ясно — обыск. Это было в порядке вещей, и я не смутился.
— Вы такой-то?
— Я!
— Вот ордер...
Я повертел бумажку — не проснувшимися еще как следует глазами, увидел штамп Чека, свою фамилию и приписку: «задержать вне зависимости от результатов»...
— Арестован? — догадался я. И человек в папахе кивнул головой. Обыск был очень короткий, ибо имущим я мог считаться разве лишь относительно лица совершенно голого. Даже красноармейцы улыбались.
— Захватите постель, товарищ... — сказал начальник, — все-таки мягче будет... — И, приглашая меня отправляться, пробормотал: — Черт его знает!.. Недоразумение, должно быть...
Мороз и тишь. Миры рассыпаны в недоступном небе, электрические фонари обнажают пустое уныние долгих улиц.
Мы шли кучкой по мостовой и молчали. На перекрестке скрипел невидимый в высоте парус плаката, и тень его колебалась над снегом, как крыло пугливой вечерней птицы. Я шагал, и мне не жалко было ни черных, спящих домов, ни открытого неба, ни мертвого света. Я даже не удивлялся, не спрашивал себя «почему», а просто шел, как идет человек на вокзал, к ночному поезду. Вот освещенные подъезды и часовые. На этом положен зарок молчания и тайны. Пришли. До сих пор я видел это здание только снаружи, теперь перешагиваю порог...
Сонные привычные люди. Скучливо взглянули и опять за свое. Их несколько в затушеванной полутенями комнате. Сонный комендант, зевая, принимает от конвоя бумаги. Подходит ко мне другой, в валенках. Молчаливо обшаривает с плеч до пяток. Показывает на табурет— заполнить анкету. Писать анкеты вошло в обычай. И карандаш, не затрудняясь, пишет по знакомым графам. «Давшие неверные сведения несут ответственность» Так стоит в заголовке. И сколько этих — дававших, сидело до меня на этом табурете, какие бури мыслей бросавшихся на самозащиту, вероятно, просыпались над плоским и невзрачным листом анкеты!.. Я встал.