Астарта (Господин де Фокас)Роман
Шрифт:
Наконец, в половине первого — венец всей этой Голгофы, обещанная встреча с Гарри Муром, тренировщиком «Мезон-Лаффита», в баре на улице Обер, шатание вокруг прилавка, острая и едкая отрава коктейля, а за джином гнусные россказни этого букмекера, старавшегося оплевать сэра Томаса Веллкома; громко хохоча, он старался убить, раздавить раздавить в моей памяти меланхолический, прекрасный образ Томаса, подобно тому, как в течение дня этот гнусный Эталь разрушил во мне призрак Изе.
Изе, сделавшаяся приманкой домов свидания, и Томас Веллком, достойный каторжных работ… Воистину, это был день привидений!
Cloaca maxima
Здесь шли пропуски, числа были непроизвольно или нарочно изменены, почерк менялся, — во всей рукописи замечался какой-то беспорядок, очевидно, автор ее был болен, выбит из колеи.
Январь 1899. —
В бенуаре, в партере, сидели разряженные в воздушные наряды актрисы маленьких театров и модные профессионалки, хрупкие и подвижные — типа Краниль и Вилли, монденки с маленькими головками под тяжелыми прическами; большинство из них, походившие на развязных пажей очертаниями задорных и нежных профилей, распространяли властное и развратное очарование… На них глазели мужчины с бурыми лицами, еще более оттененными фарфоровой белизной их пластронов; усмешка кривила их дряблые губы, походка носила следы развинченного утомления, глаза смотрели вяло и некрасиво: все следы кутежей. Затем следовали желчные физиономии критиков, — косые взгляды авгуров, молчаливо обсуждающих пьесу, и все гнусные «милые собратья», и дружеские пожатия рук, — организованный заговор кулуаров.
Хотя я присутствовал сотни раз на этом зрелище, но никогда еще не отмечал с такой беспощадностью уродства масок! Никогда еще сквозь лживость ароматов и румян мои ноздри не различали так беспощадно ужасный запах разложения театрального зала. Я знал пороки и недостатки, скандалы и убожества всех этих мужчин и женщин в ложах, так же как и они знали мою несчастную жизнь и гнусные сплетни, нашептываемые вместе с моим именем.
Да и не сошлись ли мы здесь, чтобы цинично афишировать и выставить каждый свою жуирующую особу, нашу прекрасную бульварную известность, сотканную из вчерашних позорищ и завтрашних банкротств? И, по движению наведенного на меня лорнета, по оттенку улыбки слушающей дамы, я угадывал мое произносимое имя и следующие за тем сплетни…
В ложе на авансцене сидел толстый Найдерберг, обогатившийся посредством десяти банкротств, — Найдерберг, биржевые операции которого оплачивали покупку вилл в Каннах и отелей в Швейцарии, — Найдерберг, весь раздувшийся от нездоровой тучности, со своим лицом прокаженного и манерами карфагенского правителя; затем, в следующей ложе сидели три брата Гельмана, похожие на скелеты птиц, со своими высокими плечами, тощими туловищами, впалыми грудями и мордами золотопромышленников, — тонкие губы, еще более тонкие носы и еще более узкие глаза, сверкающие металлическим блеском из-под их моргающих век, все трое — банкиры, сообща содержащие красавицу Конхиту Меррен, выделяющуюся, словно белая камелия, на фоне их трех черных фраков; затем Мешерод, тоже банкир, венец, изгнанный из Вены, крикливо афиширующий эту бедняжку Нелли Фернейль, служащую ему ширмой; его девиз, заимствованный у префектуры и повторяемый в домах свиданий, гласит: «Не мешайте детям приходить ко мне». — Все они, конечно, евреи, но натурализованные французы, космополиты и хозяева Парижа.
Затем следовали политиканы в ложах административные и семитских муз, политиканы, у которых существует такса на реформы или на воздержание от них, важные журналисты, которые за пятьдесят золотых похвалят или замолчат пьесу, и злонамеренные, которые все равно ее очернят, ибо дирекция возвратила им рукопись или звезда труппы отвергла приглашение ужинать, если не был приложен чековый билет.
Среди толпы я увидал стройного, затянутого во фрак с шелковыми отворотами, красавца Буа-Эврара, эксплуатирующего содержанок и дерущегося ради них по мере надобности; Марсоне, художника, женившегося на своей любовнице, не сообразив, что состояние Нины Марбеф после ее смерти должно было перейти к трем детям, которым она была обязана барону Гарнейму; Дестиллье, издателя исключительно дрейфусарских произведений, и Доримо, его собрата, издающего только националистов; оба они выпускают, кроме того, один — книги Жип, ибо это доходно, другой — памфлеты Ажальберта, ибо — памфлет за границей кормит; здесь были налицо все лицемерия и все наглости, все достопочтенные с виду, но с трещинами внутри, начиная с тех, которые женились на внебрачных дочерях, получивших в приданое миллионы своих отцов, которых они за это держать на задворках, кончая Сен-Фенассом, мошенничающим на скачках с лошадьми своего брата, и Марфорадом, поэтом-анархистом, на жаловании у Фрейнака, упрекающим Мореза в том, что он в Военной школе кричит о любви к армии, а сам живет в связи с массажистом. Здесь, ради премьерши театра, этой восхитительной, хрупкой Евы Линер, с ее огромными глазами, подобными глазам ангелов Гоццоли, — испуганными, дикими, многообещающими, так не вяжущимися с ее мальчишеским личиком, — собрался весь Лесбос, присутствующей на премьерах, — все «осужденные», привлекаемые на эти спектакли пряными чарами переряженных профессионалок; и, сверкающая своей полной белизной блондинки, прекрасная ирландка Мод Уайт в ложе старухи герцогини Альторнейшир, той, что была на вечере Эталя и которая теперь более, чем когда-либо, была намалевана и более, чем когда-либо, была похожа на привидение, вся в какой-то жемчужной брони, бросавшей зеленоватый отблеск на ее дряхлую кожу; старуха Альторнейшир была в компании брата и сестры.
В бенуаре виднелась толстая шея маркизы Найдорф и рядом с нею расплывшаяся фигура Ольги Мирянинской: славянка и сицилианка, связанные общностью вкусов, присутствовали здесь ради шаловливой фигурки и худенького личика Евы Линьер, бросавшей вызов эфебизму в Полиевкте «Орестеи».
Уж эта Ева! не ради ли нее и Мюзарет, стройный и изысканный поэт-аристократ, выгибал в кресле свой стан, словно затянутый в корсет, вытягивал свое сморщенное и беспокойное личико… Его сопровождал Делабар, композитор, сводящий всех с ума; два врага заключили мир, сойдясь на двусмысленном и опьяняющем поклонении актрисе.
Я узнал также здесь всех изысканных и вылощенных англичан, присутствовавших на вечере Клавдия. Они были рассеяны по зале, но их легко было узнать по их отяжелевшим и вылизанным лицам, словно вытянутым к тяжелым челюстям; они тоже все приобщились к новой религии, и вся зала словно праздновала обряд, при котором тоненькие ножки актрисы держали всех этих мужчин и женщин в напряжении и ожидании злоключения с ее трико.
И при виде всех этих зрителей со свиными рылами и зрительниц с искривленными физиономиями злых духов, мне вспомнился этот ужасный и беспощадный офорт Ропса, где Похоть, властвующая над миром, олицетворена в чертах скелета, увенчанного цветами, скелета почти соблазнительного, ибо из-под позвонков торса вырастает мясистый круп и две округленные ноги, подобно ногам статуи или танцовщицы, обнимающие бедра в виде прекрасного плода.
Видение продолжало меня преследовать, и актриса на сцене начала мне казаться скелетом с мертвой головой, выступающей из-под ее лица, и только ноги и бедра ее оставались плотскими и ритмичными. Я почувствовал, что меня объял ужас перед этим призраком, на котором концентрировались пустые и безумные взоры целой залы масок. В левую ложу авансцены вошла женщина, и все взгляды, все лорнеты обратились на нее, я также бессознательно подчинился магнетической волне и направил глаза на пришедшую. Это была высокая и стройная молодая женщина, чрезвычайно бледная, в восхитительном бледно-голубом туалете, еще усиливавшем ее бледность!
Бледная какой-то жертвенной бледностью, с тонким овалом лица с тоскующим и умным выражением и словно расширенными глазами, темно-синими, почти черными, с огромной синевой вокруг, это хрупкое и странное существо олицетворяло в себе духовную красоту двадцатого века. Где я уже видел этот тонкий нос с подвижными трепещущими ноздрями, и эту вздымающуюся плоскую грудь, эту чересчур тонкую талию под легкими перьями опахала, эту улыбку, разрезающую эмаль зубов между пурпуром губ?
Взоры всех пожирали эту бледность, — похотливость всей этой залы упивалась любовным напитком этой лихорадочной и агонической красоты. Во взглядах и в улыбках загорелось то самое пламя возбуждения, которым только что приветствовали появление актрисы на сцене, а минутой раньше подчеркивали развалистую походку и смелые жесты травести.