Астронавты (худ. В.Калашников, А.Ермолин)
Шрифт:
— А математиком никто? — полушутливо-полусерьёзно спросил профессор. Самый младший из ребят, шедший рядом с ним, ответил, что хочет быть математиком.
— Значит, уже не астронавтом? Нехорошо так часто менять решения. А может быть, только для того, чтобы меня утешить?
Но мальчик не смутился:
— И астронавтом и математиком... как вы.
Чандрасекар ничего не ответил. Ребята шли уже по равнине, и он догнал шедших впереди. Теперь ему было слышно, о чём они говорили.
— Я читал, что скоро можно будет делать искусственный белок, — говорил один.
— Раньше наука была не такая, как сейчас, — добавил другой. — Потому и было плохо.
— Да, когда читаешь историю, только тогда и видишь...
— Когда я был маленьким, — доверительно сказал самый младший профессору, — я не верил, что были войны.
— Глупые были! — запальчиво отозвался кто-то.
Профессор остановился. Те, кто шли впереди, вернулись, думая, что он хочет проститься. Невдалеке светились окна домов.
— Ты ошибаешься, мальчик, — произнёс Чандрасекар. — Вы все ошибаетесь. Люди и раньше были такими, как сейчас, только мир был устроен плохо. Вы ведь знаете, для чего хотели применить атомную энергию и что из этого получилось? Не вздумайте называть людей, живших пятьдесят лет назад, дикарями и глупцами. Именно в то время жили те, кто боролся с тёмными силами в человеке, — а это гораздо труднее, чем даже самое далёкое межпланетное путешествие! И хотя знаний у них было несравненно меньше, чем у нас, к ним нельзя не питать уважения, так как только благодаря им мы можем создавать сейчас искусственные солнца и электрический мозг. И благодаря им мы полетим к звёздам.
Положив руки на плечи ребят, стоявших поближе, он добавил:
— Это хорошо, что у вас такие высокие стремления. То, что нам кажется новым и исключительным, да хотя бы наша экспедиция, для вас будет делом обычным. Вы — наша смена, и вы двинете науку вперёд. Вы будете идти всё дальше и дальше, ибо чем полнее человек познаёт мир, тем необъятнее горизонты, которые перед ним раскрываются. Вы помните наказ моего учителя?
— Не успокаиваться! — отозвались ребята из темноты не очень стройным, но мощным хором.
— Передаю его вам. Прощайте. Если мы когда-нибудь встретимся, я смогу ответить вам ещё на многие вопросы, так как это будет уже после нашего возвращения.
Он вышел из их круга и широким неторопливым шагом направился в сторону верфи. Мальчики в глубоком молчании следили глазами за его удаляющимся силуэтом. Ещё минута — и он исчез во тьме.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ЗАПИСКИ ПИЛОТА
ГАННИБАЛ СМИТ
Меня зовут Роберт Смит, мне двадцать семь лет, и я родился в Пятигорске. Я сын инженера-архитектора и заведующего аэродромом. Так я всегда отвечал на вопрос о моих родителях, и ответ мой всегда вызывал улыбку. Мне приходилось объяснять, что заведующий аэродромом — мой отец, а архитектор — мать! Мой дед, Ганнибал Смит, приехал в Советский Союз ещё в 1948 году, но до конца дней тосковал по Америке, хотя ничего, кроме плохого, там не видел: он был коммунистом и негром — двойной грех, за который ему пришлось немало страдать. В Советском Союзе он женился на русской, и от этого брака родился мой отец. Мы жили неподалёку от аэродрома в одноэтажном домике на склоне горы, где когда-то находились малахитовые копи. У дедушки была наверху комната, маленькая, вся увешанная пучками сухих трав, сетками, капканами и мешочками со всякими семенами. Чтобы не зябнуть зимой, он сам построил себе большой камин, с которым связаны мои самые ранние воспоминания. Дедушка умер, когда мне было восемь лет. Я помню, он был очень высоким, крупным человеком. Когда он появлялся у нас внизу, комната наполнялась раскатами громового смеха. Он хватал меня на руки, подбрасывал под потолок и пел русские песни, очень своеобразно звучавшие в его устах. Он учил меня стрелять из лука, мастерил вместе со мной воздушных змеев, играл со мной в медвежью охоту и даже похищал из отцовских ружейных патронов порох для моих фейерверков. Моё детство было так тесно связано с ним, что ещё и сейчас в трудные минуты передо мной возникает его тёмное лицо, курчавые молочно-белые волосы и чудесная улыбка, обнажающая ровные белые зубы. Я очень любил его. Свою глубокую, постоянную тоску по родине он скрывал от всех, и только я один, маленький мальчик, иногда слушал его сбивчивые, с трудом излагаемые на русском, языке рассказы. Дедушка провожал меня в школу, — в первый класс я поступил ещё при его жизни, — и товарищи завидовали, что у меня такой дедушка, а старшие спрашивали, буду ли я писать стихи:
Как в тумане, помню я вечера, проведённые у дедушки, и особенно длинные зимние вечера. Дедушка умел и любил рассказывать сказки, чудесные, нескончаемые сказки-повести, тянувшиеся, словно нити экзотических бус, через много вечеров, а я то дрожа, то весь пылая, но всегда с восторгом слушал его так, как умеют слушать только дети или влюблённые. Мне было уже шесть лет, когда впервые в его безмятежных рассказах зазвучали для меня мрачные ноты. Возможно, это случилось и раньше, но тогда я был слишком мал, чтобы понимать это. В те самые ранние годы дедушка значил для меня так много, что я никогда не сумел бы даже мысленно поставить его рядом с кем-либо из окружавших меня людей. Он был неотъемлемой частью моей жизни так же, как и наше бело-голубое облачное небо и горные леса, в которых я блуждал по целым дням, как вся окружавшая меня природа. Мне кажется, в этом и заключалась разгадка моего отношения к нему: другие взрослые входили в мою жизнь и уходили из неё, а без него я просто не мог представить себя.
Впервые он заговорил со мною об Америке, когда мне было шесть лет. Этих рассказов я не любил и даже боялся. Не потому, что они были очень грустные, — нет, я не был трусом, — а потому, что я не узнавал в эти минуты дедушку: он становился каким-то чужим. Куда-то исчезала широта его жестов, с лица слетала улыбка, спина горбилась. Речь его становилась скупой, медленной; он подбирал слова, стараясь смягчить слишком уж мрачные места.
Из первого такого рассказа я узнал, что дедушка, выгнанный с фабрики, ездил зайцем по всем штатам и, чтобы не умереть с голоду, работал носильщиком. Потом был какой-то судебный процесс, во время которого дедушку избили так, что у него появилась трещина в позвонке. Она плохо срослась, и дедушке не оставалось ничего другого, как плести циновки из соломы. Может быть, я превратно понял эту историю, но так она запечатлелась у меня в памяти и таким именно являлся мне дедушка в моих снах: мрачным, угрюмым великаном, сидящим среди огромных скирд золотой соломы, из которой он должен был сплести невероятное количество циновок, а не то...
Что должно было означать «не то», я не знаю, но в этом месте сна мне всегда было очень страшно.
Слышал я и другой рассказ, относившийся к более раннему времени. Дедушке было тогда около двадцати лет. Он долго нигде не мог найти работу, но в конце концов ему удалось наняться сторожем на одну химическую фабрику. Собственно говоря, это была настоящая развалина, но предприимчивый владелец вырабатывал здесь жидкость, пахнувшую ванилью, разливал её в красивые флаконы и продавал по очень высокой пенс как лекарство от туберкулёза. Владелец фабрики платил своим рабочим ничтожные деньги, но недостатка в людях всё равно не было, ибо работали у него преимущественно бедняки-туберкулёзники, которые надеялись, что дорогое лекарство, которое фабрикант давал им бесплатно, поможет им выздороветь. Едва ли нужно говорить, что «лекарство» никого не могло вылечить, но фабриканта это мало беспокоило: вместо одного умершего работника он легко мог найти десяток других.
Родители, особенно отец, сердились, что дедушка об этом мне рассказывал. Помню, как однажды я приставал к матери: что такое «штрейкбрехер» и «минолиер». Последнего слова она не могла мне объяснить, и когда отец пришёл домой, я спросил у него:
— Минолиер? От кого ты это слышал? — удивился он.
— От дедушки.
— А! Это, наверное, миллионер!
Отец рассердился и раздражённо заявил, что будет требовать от дедушки быть сдержаннее в своих рассказах. «Я не хочу, чтобы он отравлял мальчику жизнь своими чёрными воспоминаниями!» — крикнул он и хотел было пойти наверх, к дедушке, но мать сумела успокоить его, как всегда в таких случаях.