Астроном
Шрифт:
Семья Додсона так и не отыскалась. Сгинула, пропала в черной метели оккупации, не оставив ни следов, ни свидетелей.
Все эти подробности Миша узнал позже, уже подростком. Отец, возвращаясь с работы, подолгу отдыхал, сидя на лавочке во дворе, неспешно покуривая, отхлебывая чай. Стакан в простеньком жестяном подстаканнике стоял на той же лавочке, и когда чай заканчивался, старший Додсон, не спеша, шел в дом, наливал новый. Выпив три-четыре стакана, он впадал в благодушное настроение и, если Миша оказывался рядом, пускался в обстоятельные рассказы.
Если же Миша отсутствовал, Макс Михайлович принимался за работу по дому. Ее всегда хватало, особенно для человека, ищущего, любящего возиться с домашним хозяйством. Ни одна половица в доме Додсонов не скрипела, дрова всегда были заготовлены на год вперед, замки открывались
Но если, паче чаяния, неисправность или поломка не обнаруживались, Макс Михайлович садился за газеты. Выписывал он две: областную «Советское Зауралье» и московскую «Правду». Читал с карандашом в руках, подчеркивая наиболее интересные места, с тем, чтобы вечером, когда Полина закончит проверку тетрадей, прочитать ей вслух, а потом вместе обсудить новости, сначала городского, а потом общесоюзного масштаба.
Закончив с газетами, Макс Михайлович приступал к художественной литературе. Читал он всегда одного и того же автора – Николая Семеновича Лескова, к книгам которого пристрастился в госпитале. К счастью и радости Додсона, Лесков написал много томов, и при неспешном, со смакованием каждого слова и предложения, степенном впитывании текста, собрания сочинений хватало на несколько лет. Добравшись до последнего тома, Макс Михайлович открывал первый и начинал с самого начала.
Читателем он был благодарным: не раз и не два посреди рассказа откладывал он книгу в сторону и, смахивая слезы, шел к рукомойнику умываться. Особенно любил он «Тупейного художника» и мог читать его несколько раз подряд.
Неоднократно пробовал Макс Михайлович книги и других авторов, но после десятка страниц откладывал со вздохом огорчения.
– Хорошо, – говорил он, – кто ж спорит, хорошо написано, да только куда им с Николай Семенычем тягаться.
Война выжгла, притупила сердце Макса Михайловича. За несколько фронтовых лет он успел утолить до предела жажду нового, присущую молодым людям его возраста, а виденных смертей и страданий хватило бы на добрую сотню безвоенных судеб. Подобно тому, как зажили раны на теле Макса Михайловича, затянулись и ожоги его сердца. Шрамы, пометившие спину и ноги, не мешали, только кожа на них навсегда осталась менее чувствительной, но душа, душа под розовыми пятнами новой плоти скукожилась, утратив прежний размах и полет. Макс Михайлович не замечал наступившей перемены. Ему казалось, будто он остался таким же, как до войны, лишь опыт прибавился, а с ним и понимание жизни. На самом же деле он закрылся, точно цветок на закате, укрыв чувства под оболочкой снисходительного безразличия. Теперь ему хотелось только покоя. Извечный кругооборот жизни, неизменное чередование будней и праздников, лета и зимы, подрастающий сын, надежная любовь Полины – он опирался на них, словно древняя земля на китов, и не желал ничего другого.
Жили Додсоны в небольшом деревянном доме почти в центре города. Приехав в Курган, молодой специалист получил развалюху, с трудом перезимовал в ней первую зиму и уже весной перестроил, превратив в крепкий пятистенок, с чердаком и сараем. На крохотном участке земли за домом Полина выращивала картошку и огурцы.
От улицы двор отделялся забором из ровного штакетника, тяжелую калитку запирала железная щеколда. Каждое лето Миша красил забор. Поначалу его злила нелепая трата времени, а потом, прочитав Тома Сойера, принялся воображать себя американским мальчишкой. Сравнение с американцем скрашивало заурядную работу. Закончив последнюю штакетину, Миша мыл кисти и шел купаться на Миссисипи.
В углу двора стояла беленая мелом будка, «внешние удобства», как шутил Додсон-старший. Летом в ней невыносимо воняло, а зимой стоял лютый холод. Но Миша не обращал внимания ни на первое, ни на второе – это была привычная для него, родная обстановка и он жил в ней естественно и просто, не ощущая никаких затруднений.
О семье матери Миша знал куда больше, чем о семье отца, ведь почти вся она уцелела, пережив и смутное время репрессий, и войну, и послевоенные передряги.
Бабушку и дедушку Миша не застал, они умерли, когда ему было три года. Сначала ушел
Дед Абрам приехал в Сибирь в начале двадцатого века, когда тысячи крестьянских семей двинулись на север в поисках лучшей доли. Земли он получил неожиданно много, но обрабатывать даже не пытался. Жил охотой, продавая шкурки белок, горностаев, соболей. Не брезговал медвежьими и лосиными шкурами. Охотником он слыл изумительным, в его шкурках не было ни малейшего изъяна. То ли он ловил зверьков какими-то неизвестными силками, то ли попадал им точно в глаз. Налогов Абрам Гиретер никогда не платил, а изредка посещавший деревню жандарм при его виде почтительно прикладывал два пальца к козырьку.
В чем причина такого особого положения, никто не знал. Жил дед Абрам замкнуто, с соседями почти не общался. На деревне говаривали, будто ему ведомо заветное слово, и звери сами прибегают к жиду домой, безо всяких капканов и ружейной стрельбы.
– Убивает не пуля, а мысль, – посмеивался дед Абрам. – Если голова нацелена, куда надо, то и пуля не нужна.
Он много читал, самостоятельно выучил несколько языков и был единственным не городским подписчиком на столичные журналы во всей губернии. Оставшиеся после него книги и инструменты забрал дядя Ефрем, а матери привез несколько мешков тряпья и старинный сундук. Сундук был громоздким и неудобным. При всей своей огромности – внешне он напоминал здание – места внутри было довольно мало. Абрам привез его как трофей с Дальнего Востока, возвратясь после русско-японской войны. Дядя Ефрем ни за что бы не стал тащить его в Курган, если бы не наказ бабушки. Умирая, она велела передать сундук Полине. Зачем, для чего, так и не сказала. Отвернулась к стене и замолкла. А утром уже не проснулась.
Миша давно подбирался к сундуку, но мать не разрешала даже открыть его. Впрочем, от возможных посягательств сундук оберегал замок, напоминающий серп луны. Скоба входила в края полумесяца, а замочная скважина приходилась точно на середину и располагалась вдоль, напоминая улыбающийся рот. Миша неоднократно пытался открыть замок, притаскивал разные ключи, но ни один не подошел. «Луна» только посмеивалась над его попытками.
Сундук стоял на чердаке точно против Мишиной кровати. Засыпая, он представлял его светло-коричневые стены с выступами, напоминающими декоративные колонны, крышку с двумя башенками по углам, и ему казалось, будто сундук затягивает в себя его сон, и он, Миша, взлетая с постели, оставляет свое тело неподвижно лежащим на кровати и вслед за сном погружается в бархатисто-черную мглу. Страха полет не вызывал, напротив, очень хотелось узнать, что скрывается за сумеречной подкладкой темноты, но глаза закрывались уже на вылете, какую-то долю секунды мерещились люди, одетые в ниспадающие белые одеяния, верблюды, пальмы, отверстие в скале, напоминающее вход в пещеру, и все – дальше наступала ночь.
Занявшись астрономией, Миша потребовал от отца место для всякого рода инструментов, приспособлений и частей будущего телескопа. Поначалу их было немного, и подоконника на чердаке, выделенного отцом, хватало, но быстро выяснилось, что это только начало разговора.
– Инструмент – как нижнее белье, – говорил Кива Сергеевич, с явной неохотой протягивая Мише отвертку или ножницы. – Только для личного пользования. Астроном должен иметь свой, по руке подобранный, душой согретый. И вообще, – пускался в откровения Кива Сергеевич, – инструменты, они будто люди, только очень молчаливые. Станешь с ними дружить – не подведут в работе, будешь пренебрегать, получишь такое же отношение.