Атака! Атака! Атака!
Шрифт:
— Маруся, — хотел он сказать, но вместо этого получилось какое-то другое, обидное «Тпруся…»
От ненависти и обиды она затопала ногами в луже и пошла наверх к столовой. Он подобрал бескозырку, стряхнул ее о брючину и побежал следом. Он хотел ей что-нибудь сказать, но не знал слов.
— Тпруся, — опять закричал он. — Тра-ша!
«Траша» у него вышло вместо «Маша».
— Товарищ гвардии старший лейтенант, — раздавался над ухом уже спящего Шорина голос дневального, — там с гвардии старшиной чепе, а гвардии старший лейтенант
— Чего, чего тебе надо? — забормотал он, садясь и, привычно для военного летчика, ничего еще не понимая, стал быстро одеваться.
Черепец сидел возле столовой, под синей лампочкой, вокруг него толпились несколько человек, глаз у него заплыл, он был пьян.
— Черепец, дорогой, кто это вас? — строго спросил Шорин.
— Майор, — сказал Черепец, — ванная, англичане — все рыжие бобики… Пирл Харбор, — он ударил себя кулаком в грудь и заплакал. — У них один папа…
— Ну разгильдяй же. Я давно заметил, они с Артюховым полетные копили. Вы еще первого числа маргарин покушаете и спросите… — размахивая трубочкой, подогрел страсти Неделькин.
Сделать уже было ничего нельзя — к столовой подъезжал грузовик с краснофлотцем из комендатуры.
— Пирл Харбор… здесь… — опять сказал Черепец, показывая себе на грудь и сам пошел к грузовику.
— На этом радиоузел Дома флота заканчивает свои передачи, — объявил диктор. — Спокойной ночи, товарищи!
В город встречать Игорешку они поехали втроем: Гаврилов, Белобров и Дмитриенко, и провожали их к рейсовому прямо из Дома флота. Дмитриенко привел Долдона. Долдон ни за что не хотел лезть в рейсовый, и чтобы подбодрить его и показать пример, Дмитриенко разбегался и с криком «вперед!» прыгал на корму. Долдон тоже разбегался, но у самой кормы горестно застывал на пирсе, развесив длинные глупые уши. Тогда они с Романовым подняли его и грубо зашвырнули на рейсовый.
— Иногда принуждение — лучший вид воспитания, — сказал по этому поводу Дмитриенко. На пирс притащили патефон, потом пришел начмед Глонти с плетеной корзинкой, в которой был живой крольчонок, но Гаврилов взять его отказался.
— Ну что вы, доктор, ей-богу, анекдот делаете, его и кормить нечем, и Долдон его сожрет, и что это я буду по городу с крольчонком гулять.
Но Дмитриенко заорал, что кролика он берет себе, с Долдоном они будут братья, а мальчишке будет радость.
— «Хочу любить, хочу всегда любить», — играла пластинка.
Настя Плотникова стояла на пирсе, рядом с ней опять стоял Сафарычев. Он стоял без шинели, с залива тянуло сырым соленым ветром, и хотя злиться было, собственно, не на что, Белобров так обозлился, что сам почувствовал, что бледнеет и что лицо опять сводит. Он ушел за надстройку и через иллюминатор стал смотреть в пустую каюту рейсового. Там, вод синей лампочкой на столе, стояли кружки, лежал хлеб и было рассыпано домино.
«Дорогая моя Варя!» — начал про себя Белобров.
Машина рейсового зачавкала, палуба дрогнула и, когда Белобров вышел из-за надстройки, пирс уже ушел во тьму, люди на нем были
— Цыц, — говорил он, — цыц!
Гаврилов сидел рядом, и лицо его в свете синего иллюминатора было тревожным и несчастным.
Долдон громко гавкнул, крольчонок в корзине попятился.
«Дорогая моя Варя!»
— А про дочку с женой ничего пока не слыхать? Может, лиха беда — начало? — К Гаврилову подошел капитан рейсового.
— Давай выпьем, капитан, — сказал Дмитриенко, — твоя выпивка, наши песни. Взаймы и в аренду, а? — Он сел на корточки около Долдона, дыхнул ему в нос и приказал: — Ищи!
«Дорогая моя Варя!» — опять начал Белобров.
— Слушайте, товарищи моряки, — сказала девушка в узенькой железнодорожной шинельке и со злыми бровками, — какие вы принципиальные, что над душой стоите. Нету поезда, что я его, рожу? Ничего не случилось, просто опаздывает. И волка своего заберите, здесь нельзя.
Они вышли из разбитого, в лесах, вокзала.
— Собачка, собачка, — закричали с лесов девушки, — почему у тебя такой хозяин длинный?
Было первое в этом году настоящее утро. Солнце припекало, залив блестел.
— Да иди же ты рядом, проклятая собака, — бормотал Дмитриенко и остервенело дергал веревку. Долдон глядел на него преданными глазами, прижимал уши и тянул, как паровоз.
— Может, он ездовой, — заныл Дмитриенко. — Возьми хоть кролика, Саш.
— Нет, — сказал Белобров и заложил руки за спину. — Не хочу разрушать ихнее братство. Потом, ты со зверями — это очень красиво.
Гаврилов нес маленький чемоданчик, кротко улыбался, подставляя лицо солнцу, но в глазах у него было что-то недоступное ни Дмитриенко, пи Белоброву, что-то из другой, неизвестной им гавриловской жизни. За три года они вроде узнали друг о друге все, по этого выражения глаз Гаврилова они не знали.
— Возьми кролика, подлец, — опять заныл Дмитриенко, — ну, я ошибся… ну что же, ну, я признаю…
Белобров опять засмеялся и пошел впереди.
Вдоль длинных деревянных пирсов, вперемежку стояли небольшие военные и торговые суда, на одном пирсе матрос в робе катался на велосипеде, выделывая немыслимые кренделя. Был праздник, к кораблям пришли девушки, матросы торчали на палубах, перекрикивались с ними, смеялись. Некоторые девушки сняли пальто и несли их, перекинув через руку, в кофтах и свитерах с высокими плечиками, они казались нарядными.
Впервые с начала войны Белобров вдруг подумал, что война, наверное, скоро кончится, ну не очень скоро, но все-таки скоро. И что, может, он останется жив. От этой мысли он улыбнулся. Но Дмитриенко растолковал его улыбку превратно и сказал, что его, Дмитриенко, боевого офицера, девушки принимают за грибника, и что это свинство.
— Давай кролика в камеру хранения сдадим, — сказал он, — жарко.
— Кроликов не принимают, — железным голосом сказал Белобров. — И потом что? С кроликом тебе жарко, а без кролика сразу будет холодно? Так, что ли?