Ателис
Шрифт:
Пятьдесят три года назад рождение арти Грейси встряхнуло Ателис. Стоило ли удивляться: предыдущий арти вышел из материнского лона за четверть века до Говарда, и следующие за этим долгие годы без новоявлений заметно сгустили атмосферу города, постепенно упрочняя предчувствие надвигающейся катастрофы. Старые арти уходили, новые – не приходили, и культурный голод накапливался в горожанах, грозя разрешиться в массовую истерию. Незадолго до рождения Говарда в Ателисе уже наметился уверенный рост мелкой преступности и волнений. Появление ребёнка с меткой арти, словно гроза, разрядило воздух. Люди пели и не прятали слёз.
Предчувствие взрывного величия Грейси оправдалось
С того дня минуло полвека, пропитанных творениями Говарда Грейси. Он вывел искусство на уровень, прежде казавшийся чем-то вроде пятого измерения: возможно, где-то и существовавшего, но не пересекавшегося с миром Ателиса даже в самых дерзновенных снах.
Не было в городе человека, чьей тончайшей струны, сокрытой даже от сердца её обладателя, не затронул своей музыкой великий арти. Лучшие чувства людей, неведомые до того им самим, выступали солью на глазах, вырывались радостью из лёгких, пробегали тысячами мурашек по коже, а сердце вздрагивало, смущая и пугая частотой и новизной сокращений.
Лучшие ноты всегда навещали Говарда в утренние часы, и довольно скоро после первых своих музыкальных шагов он вывел порядок, которому не изменял до предсмертного, почти змеиного сипа. После утреннего кофе, который Мария всегда варила ему сама, он, усевшись перед роялем, ловко ухватывал музу и терзал как куропатку, дёргая перо за пером и не выпуская до тех пор, пока на нотной бумаге не проявлялась более или менее цельная картина новой музыкальной главы. Затем обедал с семьёй и отправлялся дорабатывать наброски при помощи оркестра из сорока музыкантов – ему нравилось слышать мысли сразу, ловя оттенки и тембры, выискивая благозвучные сочетания инструментов и накладывая нежные партии альтов на грубую резь духовых. Вечером после ужина он додумывал штрихи, сидя за рабочим столом в домашнем кабинете и позволяя музыке звучать только в воображении, пока уши отдыхали от многочасовых перегрузок. Затем следовал сон, и следующий день начинался с кофе, варить который умела только Мария. Он любил только этот кофе и только эту женщину с лицом дамы с горностаем.
Бен часто бывал свидетелем рождения новых творений, и, когда полёт фантазии композитора опережал его память, сын успевал переносить на бумагу сиюминутный сумбур, выскакивающий из-под пальцев гениального отца. К двадцати годам он преуспел в этом умении настолько, что Говард всё чаще стал просить его присутствовать на импровизациях и записывать их нотами.
У младшего Грейси был талант, однако состоял он не в скорости нотного письма и умении мгновенно расшифровывать спонтанную игру. Довольно часто он ошибался в нотах, ориентируясь на собственное чутьё. Но ошибки эти так точно укладывались в отцовскую идею, что, считывая потом с листа записанное, Говард восторженно восклицал:
– Это гениально, сынок! Я не мог этого сыграть, и это – гениально! Клянусь небом!
Это и послужило в своё время причиной, во-первых, отказа великого арти от звукозаписывающей аппаратуры во время домашних импровизаций, и во-вторых, появления имени Бена в качестве соавтора в нескольких сонатах, несмотря на то, что сам писать музыку он не умел. Его композиторское существо, скованное цепью нехитрой предсказуемости аккордов (количество которых редко переваливало за три), каждый раз безутешно рыдало, обессилев от беспомощных попыток скинуть прочные кандалы звукового графоманства. Фантазия шептала Бену, что он может писать лучше, что приводило его к уверенности в собственных способностях, пока не нашедших для реализации нужных созвучий – только и всего.
Имя сына на пластинках Говарда Грейси не воспринималось жителями Ателиса всерьёз. Они всё понимали и прощали сентиментальному отцу эту слабость. Рождённый без метки арти никогда не станет арти – это закон, твёрдый и неизменный как таблица умножения. И, как всякий закон, отменить его под силу лишь сущностному перевороту, идущему из самых глубин душевной природы.
Первые попытки Бена, тогда пятнадцати лет от роду, подражать делу отца поддерживала мать.
– Говард, хотя бы попробуй, – убеждала она мужа, отказываясь до конца принять, что сын, даже обладай он бесподобным, но всего лишь – талантом, был бы обречён на непризнание жаждущим лишь гениев Ателисом.
– Милая моя, – с тоской отвечал Говард, – он на девяносто процентов состоит из тщеславия и на десять – из лени. Ему не на что рассчитывать, кроме бесконечных терзаний. Давай сбережём нашего мальчика.
– Силы небесные! Ну, а из чего? Из чего, по-твоему, ему нужно состоять?! – взмахивала руками во всхлипывающем отчаянии Мария.
И к смиренной горести в голосе Говарда примешивалась убивающая всякую потугу сталь:
– На девяносто – из трудолюбия и на десять – из таланта.
И, помолчав, он добавлял:
– И ещё двести процентов – метка арти. Если её нет, будь ты даже Моцартом, никто не станет тебя тиражировать.
Он любил сына. Но, глядя на него, отдавал себе отчёт в правде, на которую не мог повлиять, как бы ни хотелось того его мягкому сердцу.
Наружностью Бен пошёл в отца. Это был среднего роста коренастый брюнет с вьющимися волосами, пытливым взором и длинными музыкальными пальцами. Лишь шрам не украшал его гладкого лба. В годы первых, быстро, впрочем, пресечённых отцом музыкальных экспериментов мать гладила этот лоб перед сном, глядя на него с сожалением, от которого увлажнялись её глаза.
Похожим взглядом встретил Бена хозяин похоронной конторы, когда, переступив порог, сын великого арти произнёс:
– Добрый день! Я Бен Грейси.
2. Ателис
Этой весной Ателис расцвёл раньше обыкновенного. В начале апреля оживающая почва и предчувствие праздника уже вошли в лёгкие горожан майской полнотой.
Искусство составляло основу и смысл города-государства. Вживляемая и подкрепляемая плодами трудов арти – писателей, композиторов, художников и скульпторов – природа ателисцев не принимала ничего, мельче великого. Если бы вам вздумалось скоротать пару часов за бесхитростным книжным сюжетом, расслабиться под незатейливую мелодию или озадачиться перед холстом, отсылающим к азбучной геометрии, вы бы сбились с ног – здесь и близко не встречалось подобного.
Центр Ателиса представлял собой два пятиугольника – малый внутри большого. Их стороны-улицы пересекались с лучами-проспектами, тянущимися из центра к углам.
От сердца города, площади Леонардо да Винчи, увенчанной исполинским витрувианским человеком, брали начало пять проспектов.
Проспект Джойса пролегал на север от кудрявой мозаичной головы. Кафка и Пруст устремлялись на северо-восток и северо-запад от вскинутых, словно для объятий, рук. Из-под танцующих ног тянулись вниз проспекты Оруэлла и Достоевского. От прямостоящих – уходил на юг стометровый бульвар Брейгеля, по обе стороны от которого пахли розами и шалфеем треугольные скверы: имени Гауди – слева, и Растрелли – справа. Одним катетом каждый из них прижимался к Брейгелю, гипотенузы чертились параллельно южным проспектам – Оруэлла и Достоевского.