Атлантида
Шрифт:
«И вот, когда я чувствую усталость, когда в минуты слабости и страха меня охватывает желание сесть на краю дороги, по которой я пошел, я вспоминаю берруагийских острожников и думаю тогда лишь о том, чтобы продолжать свой путь.
«Но зато какая для меня награда, когда я прихожу в места, где бедные звери не помышляют о бегстве, потому что они никогда не видели человека; в места, где вокруг меня расстилается, глубоко и далеко, пустыня, где ни одна складка на дюнах, ни одно облачко на небе, где ничего не изменилось бы, если бы старый мир вдруг развалился до
— Это правда, — тихо проговорил я. — Однажды, в глубине пустыни, в Тиди-Кельте, и я испытал такое же чувство.
До того момента я не прерывал его восторженной речи.
И я понял слишком поздно свою ошибку, произнеся эту несчастную фразу.
Он снова рассмеялся своим нехорошим нервным смехом.
— Ах, вот как! В Тиди-Кельте! Дорогой мой, заклинаю тебя, в твоих же интересах, если ты не хочешь казаться смешным, избегать подобных воспоминаний. Знаешь, ты похож на Фромантена или на этого наивного Мопассана, который говорил о пустыне на том основании, что он прокатился в Джельфу, в двух днях пути от улицы Баб-Азун и от Губернаторской площади 19 и в четырех днях езды от Проспекта Оперы; и еще потому, что, увидев возле Бу-Саады издыхавшего несчастного верблюда, он вообразил, что находился в сердце Сахары, на древней караванной дороге… Называть Тиди-Кельт пустыней!
19
Улица и площадь в Алжире, главном городе страны. Проспект Оперы находится в Париже. (Прим. перев.)
— Мне кажется, однако, что Ин-Сала…— заметил я, несколько смущенный.
— Ин-Сала! Тиди-Кельт! Но, мой бедный друг, в последний раз, когда я там был, я видел там столько же старых газет и пустых коробок из-под сардин, сколько их валяется в воскресные дни в Венсенском лесу.
Его пристрастие и явное желание меня задеть вывели меня из себя.
— Да, конечно, — ответил я с раздражением, — но ведь я не ездил до…
Я запнулся. Но было уже слишом поздно.
Он впился в меня глазами.
— До? — спокойно спросил он.
Я не отвечал.
— До? — повторил он. Так как я продолжал безмолвствовать, то он докончил:
— До уэда Тархита, не правда ли?
Как известно, на высоком берегу уэда Тархита, в ста двадцати километрах от Тимиссао, на 23°5' северной широты, был погребен, согласно официальному донесению, капитан Моранж.
— Андрэ! — воскликнул я очень неудачно. — Клянусь тебе…
— В чем?
— Что я и не думал…
— Говорить об уэде Тархите? Почему же? Какая причина, чтобы не говорить со мной об уэде Тархите?
Видя мое молчание и умоляющий взгляд, он пожал плечами.
— Идиот! — сказал он просто.
И ушел, а я даже не подумал о том, чтобы оскорбиться.
Но мое смирение не обезоружило Сент-Ави. Я убедился в этом на следующий день, при чем он выместил на мне свое дурное настроение довольно неделикатным образом.
Не успел я подняться с постели, как он вошел
— Можешь ты мне объяснить, что это значит? — спросил он.
Он держал в руке папку с документами и бумагами.
В те минуты, когда у него разыгрывались нервы, он имел обыкновение в ней рыться, в надежде найти повод для проявления своего начальнического гнева.
На этот раз случай пришел ему на помощь.
Он раскрыл папку. Я сильно покраснел, заметив слегка проявленный и хорошо мне знакомый фотографический снимок.
— Что это такое? — повторил он с пренебрежением.
Я уже неоднократно подмечал, что, бывая в моей комнате, он бросал недоброжелательные взгляды на портрет мадемуазель С., и потому сразу догадался, в ту минуту, что он ищет со мной ссоры с определенным и злым умыслом.
Я, однако, сдержался и запер в ящик стола злополучный снимок.
Но мое спокойствие не соответствовало его намерениям.
— Впредь, — сказал он, — следи, пожалуйста, за тем, чтобы твои любовные сувениры не валялись среди служебных бумаг.
И прибавил с невероятно оскорбительной усмешкой:
— Не надо давать Гурю соблазнительных поводов для возбуждения.
— Андрэ, — сказал я, побледнев, — приказываю тебе…
Он выпрямился во весь свой рост.
— Что? Подумаешь, какое важное дело! Ведь я позволил тебе говорить об уэде Тархите. Мне кажется, что я имею право.
— Андрэ!
Но он, не обратив внимания на мое восклицание, уже смотрел насмешливыми глазами на стену, где висел портрет, с которого я сделал снимок.
— Ну, ну, прошу тебя, не сердись! Однако сознайся, между нами, что ей следовало бы быть немножко полнее…
И, прежде чем я успел ему ответить, он исчез, напевая бесстыдный куплет слышанной им когда-то песни:
В Бастилии, в Бастилии — Любовь сильна, сильна К Нини, Навозной Лилии…
Мы не разговаривали три дня. Мое раздражение против него было неописуемо. Разве я был повинен в его злоключениях? Разве моя вина, если из двух фраз одна всегда казалась ему намеком?
«Такое положение невыносимо, — решил я. — Надо положит ему конец».
И, действительно, конец скоро наступил.
Спустя неделю после сцены с фотографией мы получили почту. Едва я бросил взгляд на оглавление «Zeitschrift», немецкого журнала, о котором я уже говорил, как подпрыгнул от изумления. Я прочитал «Reise und Entdeckungen zwei franzosicher Oifiziere, Rittmeisters Mohrange und Oberleutnants de Saint-Avit, im Westlichen Sahara».
В ту же минуту я услышал голос моего товарища.
— Есть что-нибудь интересное в этом номере?
— О, нет, — ответил я небрежно.
— Покажи!
Я повиновался. Что оставалось мне делать?
Мне показалось, что он побледнел, пробегая оглавление журнала.
Тем не менее, совершенно естественным голосом, он мне сказал:
— Ты мне его одолжишь?
И вышел, бросив на меня вызывающий взгляд.
День тянулся медленно. Мы сошлись только вечером.
Сент-Ави был весел, очень весел, и от этой веселости мне становилось не по себе.