Атлантида
Шрифт:
Почиют в заповедной тишине Святые озера, синеватой митрой встают на холмах мачтовые леса, равнинная Русь расстилается в своей красоте и убожестве, вьются, сливаясь и расползаясь, колеи разъезженных, бесконечных дорог, зажигаются золотым и розовым светом степные утра, огне-веют вечерние закаты, мечтательно шепчутся сады и рощи, тяжкие, темные ночи мертво спускаются на бескрайнюю землю, выбросившую треугольниками дырявые хатенки, и вдруг среди них, окружившись дубами, сиренью и яблонями, забелеет чудесный помещичий дом; опочивальня старозаветных преданий и львы на воротах тоже спят усталым сном, лениво тяжелея
Эту Русь он знает и чувствует, подготовленный к ее восприятию рядом культурных усадебных поколений, — землей пахнет от Минцлова, землей и бытом, вызревавшим в его душе наследственно, в течение целого века, передававшего от отцов детям драгоценные навыки почтительного уважения к прошлому, накопления культурных богатств в шкафах и душах.
Старина, быт, книги, — вот настоящая и большая любовь этого писателя, и по этим страницам разостлалась картина российского неряшества, безотцовства и духовной цыганщины.
Среди этого поникшего, оскудевшего мира одичавшего барства Минцлов проходит в своей зоркой наблюдательности внутренне разгневанным свидетелем поругания его святынь. Но гнев сдержан. Тому, кто умеет думать и понимать, дарован талант прощения, и Минцлов умеет хранить в своих оценках и рисунке спокойную объективность, и только изредка вдруг проскользнет нота рассерженности и негодования.
Самый коварный и неверный упрек Минцлову-беллетристу мог быть брошен за его кажущееся пристрастие к темным сторонам усадебной, помещичьей жизни. Нет, тон его книг добр, его улыбки не оскорбительны, лица нигде не изуродованы шаржем. Его герои — деспоты, но и мечтатели, черствые дельцы, но и нежные мистики, бесхозяйственные люди, но и широкие натуры: надорванные души, но и здоровяки.
Как-то я уже писал о том, что в героях Минцлова, в его усадебных типах без труда угадываются два сорта: это — коренники и пришельцы. Тут очень любопытно проследить чреду смен, соседство трагически-грустных Каменевых, глупо-надуто-чванных уродов Чижиковых, просмотреть эту пеструю галерею чудаков, хитрецов, идеалистов, — соседство доброты и безалаберщины, гостеприимства и удальства, — укрытых российским безветрием, утрачивающих запахи корневистых преемственных укладов.
Эти типы и картины глядят на нас со страниц и «Святых озер», из глав повести «За мертвыми душами», из «Снов земли», — обширных панорам развинченного помещичьего быта.
По этим оброшенным усадьбам Минцлов проходит в смертельном, хотя и спокойном одиночестве, со скорбным недоумением культурного человека, пораженного неуменьем, беззаботностью и неряшеством.
Тут мы приближаемся к одному из определений Минцлова. Он, — прежде всего, созидатель. В нем живет напористая энергия. Это — человек, созданный для реальных дел и свершений. Минцлов — строитель, воспитанный в этом инстинкте последовательно и наследственно. Сейчас исполняется не только 40-летие его литературной деятельности, — этим месяцем отмечается еще и столетие, целый век трудов и дел всей семьи Минцловых, его предков, — деда, Карла-Рудольфа Минцлова, его бабушки Эрнестины Минцловой.
Карл Минцлов. Портрет, рисованный им самим
И дед и бабка вписали свои имена в историю переводной русской литературы, впервые ознакомив иностранцев с Пушкиным, Лермонтовым, Гоголем, Григоровичем, потому что Эрнестина Минцлова, сама француженка, рожденная де Галле, передала двух великих русских поэтов на французском языке, а ее муж познакомил с русской прозой и с поэзией Пушкина немцев, и он же написал ряд исторических исследований (в том числе о смутном времени). — напечатанных на французском, немецком и русском языках. Им же была создана знаменитая «Средневековая келья» в Публичной библиотеке, оставлено много трудов по истории русской библиографии, а среди них обширная работа — «Петр Великий в иностранной литературе».
И та же потребность работать, создавать, творить выдвинула и их детей, тоже авторов, и перу Рудольфа Минцлова, отца нашего писателя, принадлежат ценные юридические книги, — «Особенности класса преступников», «Политический процесс Второй империи», «Задачи тюремного ведомства».
Рудольф Карлович Минцлов
Но — особенно характерно: Рудольф Минцлов оставил после себя и еще одну работу, — о первоначальных записях имений в вотчинной книге, будто предрекая этим будущий интерес своего сына, отдавшего страстное внимание и свои беллетристические наблюдения тоже помещикам, тоже имениям, усадебной старине. Так растут предания, так властвуют заветы, передается кровь, переходят влечения, отцы благословляют детей иконами, пред которыми молились сами.
Что ж удивительного в том, что С. Р. Минцлов может иногда пламенеть гневом на разрушителей того, что не ими строено, не их руками сделано, чудесно выращено гением былых лет и дней? Вот почему во всех своих книгах Минцлов кажется отделенным от остальных, размиренным со средой, наблюдателем, но не участником, не близким другом и единомышленником, а сторонним человеком.
В одиночестве он путешествует, в одиночестве копается в драгоценной рухляди, в одиночестве всходит на чердаки, заглядывает в чуланы и подвалы, в одиночестве разбирает книги, одинокий в разваливающихся гостиных, одинокий даже тогда, когда едет вдвоем, потому что этот второй для него только гид и случайный спутник.
Но иногда его глаза загораются ласковым светом, пристально всматриваются в человека, душа роднится с чужой душой, — с одним-единственным ее типом, — мистиками, мечтателями, несущими в себе тревожную веру в таинственные силы, управляющие нашей жизнью и судьбой.
И из всех героев Минцлова ему ближе и дороже заурядный и некрасивый Каменев с глазами мягкими и задумчивыми, — живое свидетельство талантливости, — близок потому, что в его доме «подлинное прошлое», таежная старина, и просыпаются воспоминания об утонченном Берене, прихотливом Буле, светлых грезах Буше и Ватто, смелых и изящных Фальконе и Клодионе, о серебряных химерах Жермена, о всем том, что сразу переносит «в грот из белых снегов, из синего льда, из золотистых лучей солнца».
Но этого мало.
Сильнейшая притягательность Каменева для Минцлова все-таки не в этом, и даже не в артистической игре Каменева на клавесинах, а в другом; — Минцлова покоряет и здесь вера в таинственность, и грозная и тихая убежденность звучит в спокойном голосе Каменева, когда он утверждает, что в предметах живет душа, что «мебель говорит», что этот язык можно расслышать и разгадать, что из вещей «истекает как бы шелест, какие-то воздушные волны», что этого не знают только по неумению разгадать «язык тишины», что существуют «вещи злые и вещи добрые», что «предки были правы, когда верили в колдовство», что в мире «чудо есть и оно естественно», что в этом доме есть «комната зла и смерти».