Атланты и кариатиды (Сборник)
Шрифт:
Страх перед немцами возник снова, когда собирала маленькую Светку, чтобы отвести к брату. Думала, что это самое простое, боялась только одного — своего прощания с ребенком. За все время оккупации — и летом, и осенью, и теперь, зимой, — Ольга не выводила малышку дальше дома тетки Марили, через три двора в их переулке. Если не считать тех двух или трех немцев, что заходили к ней с полицаями, оккупанты не видели ее ребенка, он жил в своем государстве, по своим законам. А теперь нужно посадить ее на саночки и везти очень далеко — на Сторожевку. Правда, не по центральной улице, где большинство прохожих
Все прошло хорошо. Даже распрощалась со Светкой без душевного надрыва. Девочка быстро подружилась с пятилетней двоюродной сестрой, и это Ольгу порадовало. Сама она с Галей, женой брата, дружила, еще будучи школьницей, особенно в первый год Казимировой женитьбы. Но потом мать невзлюбила невестку, завелись, переругались, она, конечно, стала на сторону матери, хотя никогда не чувствовала к Гале особенной неприязни, на брата больше обижалась.
Невестка неохотно приняла чужого, как она сказала, ребенка. Она явно хотела поссориться — отомстить за давние обиды. Но случилось удивительное: ее недовольство нисколько не тронуло Ольгу, не разозлило, наоборот, как-то взбудоражило, развеселило и даже вернуло прежнюю симпатию к ней.
Галя сказала:
— Все мечешься? Все торгуешь? Все тебе мало? Люди умирают, а ты богатеешь. Ох, ненасытное у вас нутро, проклятые Леновичи! Свернете вы головы, оставите детей сиротами!
Била не столько по ней, по Ольге, сколько по ее прошлому и по своему мужу, который пошел на службу к гитлеровцам. И это Ольге понравилось. Она засмеялась и поцеловала удивленную Галю. Домой вернулась в хорошем настроении. И остаток дня думала и волновалась только об одном: когда принесут гранаты?
Их принес уже в сумерки юноша в полицейской форме, которого Ольга не успела даже рассмотреть.
Сказал пароль, передал из рук в руки в темной кухне тяжелый бачок и сразу нырнул за дверь, будто боялся быть узнанным.
Ольга открыла крышку тяжелого четырехгранного ведра и поморщилась — полно вонючего мазута.
Хотя гранаты были завернуты в парусину, но мазут все равно просочился, и Ольга очень аккуратно и осторожно, как большие ценности, протерла их чистыми тряпочками, завернула каждую отдельно — в платки, сорочки, кофточки, две сунула в туфли, несколько штук — в мешок с солью. Не пожалела и тех вещей, которые никогда не думала обменивать. Упаковала все в мешок так, чтобы никто, ни Друтька, ни постовые немцы, не могли нащупать твердые предметы. Весь мешок мягкий.
Одну гранату оставила. Попрактиковалась вставлять запал, раза два замахнулась — училась бросать. Потом сама усмехнулась такой забаве, — как мальчик, играет с оружием, как Костя Боровский. Вспомнила Костю — очень захотелось увидеться с Леной. Но не пошла, упрекнула себя: что это
Гранату, заряженную, с запалом, положила в кровать, под подушку. Но все же лечь так побоялась, переложила гранату в ящик туалетного столика, под ворох белья, подальше от себя...
Проснулась, зажгла спичку, посмотрела на будильник, удивилась — утро! Давно уже не спала так спокойно и крепко, часов семь не просыпаясь.
Протопила плиту, нажарила, не жалея, сала, чтобы хватило позавтракать и взять в дорогу на двоих.
XII
Друтька приехал точно на рассвете. Вошел в дом, как пьяный хозяин, с грохотом открыл двери, никогда таким смелым, шумным и веселым не появлялся. С порога спросил:
— Готова?
— Готова. Завтракал?
— Завтракал. — Но, увидев на плите сковородку с салом, потянув аппетитный запах, поправился: — Да какой там завтрак! Холостяцкий. Хлеб и консервы. Эрзац.
— Так садись, позавтракай хорошенько. Дорога-то не близкая.
— Как бы там с саней ничего не стянули.
— Я пригляну.
Ольга быстренько подала на стол огурцы, капусту, хлеб, поставила сковородку с салом. Выпить не дала: пьяный Друтька может слишком осмелеть, станет приставать, а ей никак нельзя ссориться с ним. Он выразительно посмотрел на хозяйку, но она сделала вид, что ничего не понимает, схватила кожух и быстро выскочила на улицу — сторожить его добро на санях.
Конь стоял, привязанный вожжами за верею ворот.
Она полюбовалась конем. Гладкий гнедой богатырь, не из тех немецких тяжеловозов, которые могут везти по две тонны, но которых не заставишь побежать трусцой. Этот и повезти немало может, и побежит быстро. Видимо, молодой; в лошадях Ольга не особенно разбиралась, однако знала, что только молодой выездной конь может так красиво выгнуть шею и так стричь ушами. На нее, чертяка, посматривает недобро. Она провела ладонью по его боку, конь вздрогнул и, кажется, довольно фыркнул.
«Ты послужишь партизанам», — подумала Ольга. Конь ударил копытом в обледенелый дощатый тротуар с такой силой, что, наверное, рассек доски, льдинки полетели на Ольгу.
— Успокойся, глупый, — сказала она. — Будешь служить, кому скажут.
На коне была замысловатая сбруя, ременная, украшенная бляхами и звоночками, которые, однако, не звенели.
«В почете у своего начальника Друтька», — подумала Ольга, желая настроить себя определенным образом: ее смущало и даже пугало, что у нее все еще нет к полицаю такой ненависти, чтобы захотелось убить его, хотя и поверила всему, что рассказал об этой продажной шкуре Олесь.
Сбруя, безусловно, была немецкая, а сани наши, белорусские, березовые, не новые, но крепкие, только задок новый и выкрашен в нелепый цвет — в черный; ни один наш человек, подумала Ольга, не стал бы красить такую вещь в черное, только немцы могут. Всплыло воспоминание далекого детства: в санях, на которых отвозили покойников на кладбище, тоже что-то было покрашено в черное — не то оглобли, не то полозья, она хорошо не помнила. От этого воспоминания сделалось как-то неуютно; в последнее время она перестала верить во многие приметы, но все равно ее набожное комаровское воспитание сказывалось.