Атланты. Моя кругосветная жизнь
Шрифт:
Последние переделкинские встречи летом и осенью 96-го в музее Корнея Ивановича Чуковского и у нас на даче были невеселыми. Булат жаловался на здоровье, на легкие, сетовал на то, что вот придется опять ехать в Европу с выступлениями, отрываясь от привычного ритма переделкинской жизни, от работы над книгами. «Врачи не советуют менять ритм жизни». С грустью вспоминаю я теперь об этих днях.
Хозяин дачи в ближнем Подмосковье,Где мы снимаем угол пару лет,Выводит розы и глядит с тоскоюНа их бутонов матовый вельвет.Он имена их помнит без запинки,—Как молоды они и хороши!Не для продажи на ближайшем рынкеРастит он их – скорее для души.Полет его фантазии крылатойНевычислим. Однажды невзначайОхапку роз он подарил Булату,ЗашедшемуИзвестие о смерти Булата Окуджавы я получил неожиданно под Челябинском на Ильменских озерах, где 10–13 июня 1997 года проходил Уральский фестиваль авторской песни. Услышанному ночью по Би-би-си сообщению не поверили и стали проверять по Интернету. К несчастью, оно подтвердилось. Воскресный день 13 июня был ясным и солнечным. На берегу озера, на самодельных трибунах и склонах холма, в ожидании дневного заключительного концерта с утра разместилось несколько тысяч молодых людей, до которых трагическое известие еще не дошло. Настроение было праздничным, кое-где звенели гитары и раздавался смех. Я, как председатель жюри, должен был объявить им о смерти Окуджавы. Помню, как невыносимо тяжело было подниматься на сцену. Как язык упорно отказывался произносить роковые слова. Какая душная, беспросветная тишина повисла над поляной, когда все, сразу онемев, встали.
Через несколько дней, вместе со всей Москвой, я пришел прощаться с Булатом в Вахтанговский театр, где состоялась гражданская панихида. Будучи уверен, что придется в толпе прорываться через всякие кордоны, я сдуру надел джинсовый костюм, но писателей провели обходным путем, и я горько сожалел о своем нелепом одеянии, когда стоял у гроба в почетном карауле.
В перекроенном сердце АрбатаЯ стоял возле гроба Булата,Возле самых Булатовых ног,С нарукавным жгутом красно-черным,В карауле недолгом почетном,Что еще никого не сберег.Под негромкие всхлипы и вздохиЯ стоял возле гроба эпохиВ середине российской земли.Две прозрачных арбатских старушки,Ковылять помогая друг дружке,По гвоздичке неспешно несли.И под сводом витающий голос,Что отличен всегда от другого,Возникал, повторяясь в конце.Над цветами заваленной рампой,Над портрет освещающей лампойНескончаемый длился концерт.Изгибаясь в пространстве упруго,Песни шли, словно солнце по кругу,И опять свой полет начиналиПосле паузы небольшой,Демонстрируя этим в финалеРазобщение тела с душой.И косой, как арбатский художник,Неожиданно хлынувший дождикЗа толпою усердно стиралВсе приметы двадцатого века,Где в начале фонарь и аптека,А в конце этот сумрачный зал.И, как слезы глотая слова,Нескончаема и необъятна,Проходила у гроба Москва,Чтоб уже не вернуться обратно.На отпевании Булата в церкви Святых Космы и Дамиана и похоронах на Ваганьковом, куда его вдова Ольга Владимировна просила «не приходить никого, кроме ближайших друзей», я не был. Мне вообще показалось странным, что его за несколько дней до смерти, уже в бессознательном состоянии, окрестили, хотя при жизни он не был религиозным – наоборот. Не случайно в его песнях и стихах, как правило, вместо слова «Бог» стоит слово «Природа»: («У природы на устах» коварная улыбка», «Как умел, так и жил, а безгрешных не знает природа»). Впрочем, вопрос это непростой. Отпевавший его священник отец Георгий в своей проповеди назвал его псалмопевцем. Ибо, подобно тому, как, читая псалмы, видишь как в зеркале собственную душу, так, слушая песни Окуджавы, человек в 60-е годы увидел в них самого себя. Да и сам Булат, написавший песню «Молитва», стал, по существу, пророком нашего поколения, вернувшим людям смысл и свет жизни. Не случайно многие крылатые строчки его песен сродни заповедям Нового Завета.
Кстати, именно Окуджава, всегда бывший подлинным русским патриотом, рассказал мне однажды кавказскую притчу о существе
В 98-м году указом президента Ельцина «в целях увековечивания памяти Булата Окуджавы» была учреждена Государственная литературная премия его имени с довольно странной формулировкой: «За создание выдающихся произведений русской поэзии и вклад в авторскую песню, соизмеримый с вкладом Булата Окуджавы». Кто же это придумал? Да разве можно хоть что-нибудь соизмерить с его вкладом?
В мае того же года мне домой позвонил заместитель главного редактора еженедельника «Вечерний клуб», известивший меня, что газета выдвигает на эту премию мою кандидатуру. Через пару дней раздался звонок из Питера. Звонил критик Александр Рубашкин, бывший когда-то, в незапамятном 67-м году, редактором моей первой довольно беспомощной книжки стихов «Атланты». Он сказал, что правление петербургской писательской организации на своем заседании также решило выдвинуть мою кандидатуру на премию имени Булата Окуджавы. «Хоть ты нас и бросил четверть века назад, а мы все-таки считаем тебя своим». Мое питерское сердце ностальгически заныло, когда я прочитал копию письма питерской писательской организации в Комиссию по Государственным премиям: «Хотя Александр Городницкий много лет живет в Москве, но он родился и вырос в Ленинграде. Здесь происходило его становление как поэта. Родному городу посвящены его лучшие стихи и песни». Еще через неделю позвонил Яков Аронович Костюковский, заместитель председателя правления Международного литфонда, с таким же сообщением. Что мне было делать? А как же «соизмеримый вклад»? Махнув рукой на все, я согласился.
В декабре 98-го, когда я был в отъезде, мне домой позвонил главный редактор «Знамени» Сергей Иванович Чупринин, сообщивший моей жене «по секрету», что моя кандидатура в комиссии по премиям «поддержана единогласно». После позвонили с такими же известиями другие члены комиссии – Вячеслав Пьецух и Андрей Битов. Уже после того, как в газетах был опубликован указ президента, я узнал некоторые подробности обсуждения. Так, выяснилось, что мою кандидатуру горячо поддержали на общем худсовете Алла Пугачева и Олег Янковский. Я даже не подозревал, что они вообще когда-нибудь слышали обо мне.
Премию вручали в Кремле вместе с другими Государственными премиями 11 июня 1999 года, накануне недавно утвержденного праздника – Дня независимости России, пришедшегося на 12 июня – годовщину смерти Булата Окуджавы, день рождения которого 9 мая пришелся на другой праздник – День Победы. Я перед этим был на гастролях в США вместе с ансамблем «Песни нашего века», откуда, прервав гастроли, прилетел 10 июня. Только что отремонтированный Георгиевский зал Кремля, сиявший свежей позолотой и ослепительными зеркалами паркетных полов, был полон знатными гостями. Я, кажется, оказался единственным из всех присутствующих без галстука, и на меня неодобрительно косились. Вызванные для вручения премии сначала стояли в недлинной очереди на роскошной лестничной площадке перед длинными столами и, расписавшись, совали в карманы конверты с полученными деньгами, а потом проходили в Георгиевский зал. Приятная толщина конвертов обнадеживала. Я еще раньше, сразу после публикации указа, объявил по радио, что считаю своим приятным долгом передать всю полученную мною премию общественному музею Булата Окуджавы в Переделкине, и рассчитывал, что смогу ему всерьез помочь. Как раз назавтра, 12 июня, в годовщину смерти Булата, был намечен вечер его памяти в Концертном зале имени Чайковского на Маяковской площади, и я планировал в начале вечера вручить деньги прямо на сцене директору музея.
В Георгиевском зале, пока ожидали президента, будущих лауреатов ознакомили с протоколом вручения. От награжденных с ответным словом должны были выступать всего два человека: поэт Игорь Шкляревский и актер Михаил Ульянов. Остальные, подойдя к президенту, могли только кратко поблагодарить его, не утомляя долгой беседой. Вошедший Ельцин выглядел непривычно бодрым и свежим, не в пример тому, что мы видели в последнее время по телевидению. Церемония вручения дипломов и медалей явно ему нравилась. Меня вызвали где-то в конце. Когда я подошел к Ельцину вплотную, он оказался значительно выше меня. Лицо его расплылось в выжидательной улыбке. «Спасибо вам, Борис Николаевич, – сказал я ему, – что такая премия стала возможна в России. Ведь ни Галич, ни Высоцкий, ни сам Окуджава долгие годы ничего, кроме травли и гонений, от этого государства не получали. И я так понимаю, что эта первая в истории России государственная премия за авторскую песню вручается не мне, а им. А вот за то, что через меня, – спасибо». Ельцин еще шире улыбнулся и, утопив мою ладошку в своей необъятной медвежьей лапище, прорычал: «Правильно. Это будет хорошая для них память». После чего, вручив мне диплом и необъятный букет, развернул меня лицом к телеобъективам.
На премию, переданную музею (она оказалась довольно скромной – чуть менее пятнадцати тысяч рублей), купили видеокамеру и тент, который потом натягивали во дворике дома в Переделкине во время концертов. В самом доме, со стен которого улыбаются портреты Булата, молча стоят на полках десятки колокольчиков, которые он собирал при жизни. Теперь там регулярно устраиваются литературные и музыкальные вечера, звенят гитары.
И когда мне доводится бывать в этом доме, зимой и в летнюю пору и я слышу молодые голоса в ограде Булатова двора, на память снова приходят бессмертные строки его ранней песни: