Атомные уходят по тревоге
Шрифт:
Когда-нибудь, подумал Сергеев, пойдут в арктическом городке ребята в школу по улицам Сорокина, Петелина, Жильцова, Игнатова, Сысоева, Морозова…
— А теперь —ужинать, — Сорокин решительно взял Анатолия под руку. — А то, называется, пригласил гостя!.. Едем ко мне домой.
Раскрасневшийся с мороза Сорокин пришел наутро к двенадцати.
— Я на минутку. За тобой. Ты готов?
— Вполне.
— Ну и отлично. Одевайся. Сейчас я познакомлю тебя с очень интересным человеком. Михайловским Аркадием Петровичем. Это, видимо, то, что тебе надо… Готов? Поехали!..
У Михайловского Сергеев пробыл два часа. Он ругал себя,
Направляясь в гостиницу, Анатолий размышлял о характере Михайловского. Порывистый, весь нетерпение, динамика, страсть, воля — он казался мощным аккумулятором энергии, передававшейся от него всем, кто с ним соприкасался. Он обладал счастливым даром вселять в людей беспокойство.
Сергеев еще не видел людей, будь то капитан 2 ранга или старшина, кто бы выходил от Михайловского равнодушным. Люди появлялись на пороге его каюты озабоченными, радостными, покрасневшими, пережив крепкую взбучку, но никогда теми же, какими входили к командиру.
При всем при этом Михайловский умудрялся никогда не повышать голоса, ведя разговор таким образом, что человек должен был сам себе ответить на все то, что в данный момент Михайловского тревожило.
Нельзя было сказать, что его боялись. Худшим наказанием для людей был, судя по всему, вот такой разговор. Михайловский долго верил человеку, если тот ошибался. Солгавший единожды мог ставить на своих отношениях с Михайловским крест. Ложь он презирал: «Разгильдяя можно перевоспитать. С лгуном можно погибнуть. Обманувший единожды обязательно соврет еще когда-нибудь. А это может слишком дорого обойтись… Дело ведь в том, что лгущие заботятся только о себе, о своем мелком благополучии — лишь бы у него не было неприятностей. На других ему наплевать. Значит, он потенциальный предатель. Может быть, не в полном смысле этого слова. Предатель, так сказать, не по «злому умыслу». Но ведь людям от этого не легче. Скрытая от командира правда может обернуться непоправимой бедой для лодки, для всей команды…»
В некоторых людях резкость суждений коробит: возникает сомнение, имеет ли человек на нее внутреннее право. В Михайловском она была естественна. Беспощадный к себе — этого другие не могли не видеть, — он, когда дело касалось службы, так же беспощадно спрашивал с подчиненных, и только новичкам поначалу Михайловский казался педантом. Тот, высший смысл, который был в этой кажущейся придирчивости, скоро становился очевидным, и, как ни тяжело было вначале, такая постановка дел облегчала уже позднее: налаженное дело идет естественно и просто, без ЧП и недоразумений, свойственных штурмовщине, неритмичности, пусть временной, но расслабленности…
Они разговорились о взаимоотношениях командира лодки и экипажа.
— Вы читали роман Александра Крона «Дом и корабль»?.. — неожиданно спросил Михайловский. — Отличная книга. Есть там, между прочим, такие строки. — Михайловский взял со стола книгу, открыл на закладке. — Послушайте: «Что может быть недемократичнее по своей организации, чем подводная лодка? Все слепы — вижу я один. Все глухи и немы — только я знаю код. Я веду, я атакую, я командую — остальные слушают и исполняют. Но я бы погубил лодку, если б монополизировал право думать. А вам не приходило в голову, — он понизил голос, — что корабль может оказаться в условиях, когда земные законы практически перестают воздействовать и лодка становится похожей на снаряд, летящий в звездном пространстве? Когда смертельная опасность близка, а трибунал далеко — где-то на другой
Подумав, он прокомментировал прочитанное:
— Командир только тогда чего-нибудь стоит, если в случае его гибели люди будут действовать так же, как если бы он остался живым… Гениальные командиры-одиночки хороши только в кинофильмах. В жизни же уникальный командир и слепо смотрящая ему в рот команда — такого не бывает. А если и бывает, то очень скоро кончается. При первом же серьезном испытании…
Когда Сергеев поднялся от штаба на сопку, в глаза ему ударила сверкающая даль моря. Оледенелые скалы сверкали под солнцем холодящей душу белизной, прорезанной черными и алыми гранитными стрелами.
Север начинается с удивления.
Арктика! Если было бы дано человеку окинуть тебя сразу, одним взором… Но немыслимо даже представить бесконечные просторы твои.
Где-то солнце высекает тысячи огненных искр на аквамариновой поверхности океана. А где-то косые струи снега яростно бьют в упругую волну, и морзянка, захлебываясь в эфире, летит на Большую землю с дальних островов. Где-то с треском ломается лед, плитами и глыбами оседая на черной палубе всплывшего атомохода. А через какие-то две-три сотни километров трудяга ледокол подминает под себя зеленые льдины, прокладывая курс нетерпеливо дымящему каравану. Взвились дымки над серыми валунами припорошенной вьюгой отмели — охотники обнаружили лежбище моржей. Самолет ледовой разведки идет к Диксону, а навстречу ему торопится, выбирая дорогу в разводьях, гидрографическое судно. Долго, угрюмо провожает его взглядом белый медведь, взобравшийся на вершину тороса. Встает рассвет над могилами Прончищевых и Седова.
Как ни чист отфильтрованный воздух в лодке, его все же не сравнишь с тем, что ударил сейчас из открытого люка — словно настоянный на морозе, звонкий, пьянящий, резкий.
Необыкновенно тихо было вокруг.
Сысоев боялся хоть чем-нибудь встревожить эту тишину. Слишком редко выпадают такие минуты на долю человека. Особенно в сумасшедшей городской толкучке, где все мы куда-то спешим, со скрежетом мчатся поезда метро, автобусы и трамваи, выигрывая у времени минуты и секунды. Как будто ценны только те мгновения, когда мы летим очертя голову и наивно полагаем, что бережем время.
Но человеку нужно когда-то и останавливаться. Чтобы подумать, рассмотреть тысячи прекрасных вещей, которые пролетают мимо нас, не успев ни обогатить сердце, ни даже привлечь внимание. Но разве можно из окна курьерского поезда почувствовать волшебство летнего ромашкового луга, с теплыми волнами цветущего клевера, с пронзительно холодной водой ручья, несущего листья и сосновую хвою!
Так и Арктику нельзя понять и почувствовать только с борта судна или из иллюминатора самолета.
Арктика любит сосредоточенность.
Тогда ты увидишь и креветку на льду, и полузанесенные снегом медвежьи следы, и такую нежную здесь зелень водорослей, вмерзших в перевернувшуюся льдину. Различишь, как акварельная глубина льда переходит в аквамарин, тронутый кое-где бледными зелеными прожилками. Заметишь, как снежинки, медленно опускающиеся на темную холодную воду, начинают смерзаться, образуя вначале мокрые комья, на которых уже через пять — десять минут снег перестает таять. Расщелина на твоих глазах затягивается, становится уже, и вот уже поземка сгладила края льдины, сровняла плоскости. Только небольшая вмятина на целине сможет напомнить, что здесь недавно была полынья.