Атомы у нас дома
Шрифт:
Гаудсмитам было приятно все, что хоть как-то напоминало им родину, поэтому они с радостью принимали у себя голландских ученых и других гостей, съехавшихся сюда в это лето, и мы нередко проводили у них вечера.
Следить за разговором, который велся на английском языке, мне было очень трудно, но у Гаудсмитов это оказалось еще трудней. Часто, когда английская речь становилась для меня еще более непонятной, чем обычно, я вдруг догадывалась, что они незаметно для себя перешли на свой родной язык. А когда по-английски уже ровно ничего нельзя было понять, это означало, что они заговорили по-немецки. Я уже не пыталась следить и, спокойно откинувшись в кресле, погружалась в свои мысли.
Однажды, когда я сидела вот так, задумавшись, внезапно
— Что такое? Что случилось?.. — тщетно спрашивала я.
— Скорей, скорей! Идемте! — отвечал Джордж. Энрико уже исчез. По-видимому, он сел в машину Сэма, которая уже скрылась из глаз, когда я усаживалась в автомобиль Уленбеков. Мы помчались за ними следом. Пять миль?.. Десять? Куда мы мчались, я так и не могла понять и перестала об этом думать. Внезапно мы остановились.
Пожар! Горел какой-то старый сарай, длинные языки пламени и тяжелые клубы дыма взвивались ввысь.
Благоговейный трепет перед чудом огня, унаследованный от первобытных предков и передающийся из поколения в поколение, этот трепет, разбуженный сейчас воплем пожарной сирены, он-то и взбудоражил всех: вот почему они сорвались с места и бросились сломя голову за пожарной машиной; они жаждали насладиться зрелищем этого вечно нового чуда, чуда всепожирающего огня.
В Энн Арбор можно было наблюдать и другие первобытные инстинкты. Заложенная в человеке вера в лоно матери-земли, как единственное надежное укрытие, где имуществу его не грозит посягательство ближних, заставила здешних университетских химиков с химического факультета приступить к сооружению глубоких подземных складов; самый нижний из этих складов предназначался для хранения запасов спирта, которыми они располагали для научной работы: во время сухого закона люди были готовы душу продать за глоток спирта.
Незыблемая, глубоко укоренившаяся уверенность, что человек — это существо корыстное, что все, не исключая и правосудия, можно купить за деньги, поддерживает и доныне во всей его первобытной жестокости издавна установившийся обычай объявлять награду за поимку человека, преступившего закон, или за указание места, куда он скрылся. В Италии этого уже давным-давно не существует. Для человека, приехавшего из страны, которую часто изображают страной вендетты, есть что-то противоестественное, дикое в этой гораздо более утонченной, обдуманной вендетте, в этой мести, которую предписывают приказом из учреждения и хладнокровно выполняют.
Мне кажется, что надо совершенно не понимать самых естественных человеческих чувств, чтобы так упорно придерживаться того разделения полов, как это принято у американцев: мужья собираются на холостяцкие пирушки, а бедные молодые жены остаются скучать дома; или, наоборот, устраивают женские утренники, где тем же бедняжкам женам предоставляется вести как угодно светский разговор на незнакомом диалекте с незнакомыми дамами, не чувствуя возле себя надежной опоры и поддержки собственного супруга!
В Энн Арбор мы этим летом постоянно слышали все те же три неизменных вопроса: «Вы давно женаты?» — «Что вы думаете о синьоре Муссолини?» — «А как вам нравится Америка?»
На первый вопрос можно было отвечать, не задумываясь: «Два года». Второй вопрос, который вам задавали с благожелательной улыбкой, свидетельствовал о том, что в Америке с большим интересом следят за фашистским движением. Это было довольно благоприятное время для фашизма, к нему относились терпимо и даже сочувственно и в Италии, и за границей. Правда, все гражданские свободы постепенно одна за другой упразднялись,
Таким образом, в 1930 году этот человек с резко выступающей вперед челюстью, который ранним утром гарцевал на красивой лошадке по аллеям Виллы Боргезе, изредка удостаивая скупой улыбкой глазевших на него девушек, этот человек, обладавший актерским даром возбуждать толпу своими грубыми, неистовыми речами, все еще пользовался популярностью. Его престиж внезапно поднялся с тех пор, как год назад, 11 февраля 1929 года, ему удалось заключить конкордат и примириться с папой.
Разрыв между государством Италии и католической церковью к тому времени насчитывал уже пятьдесят девять лет. Разрыв этот произошел 20 сентябри 1870 года, когда папские войска капитулировали и сдали Рим победоносной армии Виктора Эммануила II, сражавшейся за объединение Италии. Папа Пий IX укрылся в Ватикане и жил там безвыездно в добровольном плену, так же как впоследствии его преемники. Оттуда они продолжали вести духовную войну против Итальянского королевства.
Муссолини удалось положить конец этому раздору и примирить то, что казалось непримиримым. В Италии впервые наступило «духовное единство». Это был ловкий шаг, который миллионы католиков по всему миру превозносили как великую победу.
Не помню уж, как мы отвечали на вопрос: «А что вы думаете о синьоре Муссолини?» Наверно, мы улыбались нашим собеседникам такой же благожелательной улыбкой и не делали никаких попыток изменить сочувственное отношение многих американцев к фашизму.
И, наконец, был третий вопрос: «Как вам нравится Америка?» Конечно, она нам нравилась, и мы говорили это искренне, от всей души. Да и как бы нам могла не понравиться страна, где все были к нам так добры, так радушны, где все готовы прийти на помощь чужестранцам, никто не смеется над их неловкостью, над их ошибками? Но сейчас, когда я пытаюсь восстановить в памяти свои впечатления, я вижу, что в то время я была еще не в состоянии оцените значение Америки и ее традиций. Я пользовалась неправильной меркой, потому что я пыталась составить себе мнение об американцах по тем чертам, по которым их можно было бы сравнивать с европейцами, и это мешало мне разглядеть их основные качества. Их непосредственность, отсутствие всякой стеснительности и сдерживающих тормозов я принимала за незрелость. Я не понимала, что та привычная для меня европейская утонченность, которой мне недоставало в американском образе жизни, могла быть просто признаком упадка; не понимала, что, признав для себя законом, что все люди родятся равными и все имеют одинаковое право на счастье, американцы отказались от многих привилегий Старого света.
Энрико был в Соединенных Штатах летом 1933, 1935, 1936 и 1937 годов. Я была связана детьми и больше уже не ездила с ним до тех пор, пока мы не перебрались в Америку окончательно. Энрико с каждой поездкой все больше пленялся Америкой. Он стал больше понимать и ценить американский народ. Кроме того, каждая такая поездка давала ему возможность взглянуть на Италию и на фашистский режим со стороны, то есть охватить все это в перспективе, чего никак нельзя сделать, не выезжая из страны.
Каждый раз по возвращении, пока он еще не успел погрузиться по уши в работу, которая поглощала его так, что он больше уже ни о чем не думал, Энрико заводил разговор о том, что хорошо бы избавиться от фашистской диктатуры и перебраться в Америку. Я всегда была против этого. Меня страшила перемена, которая, как мне казалось, не сулила ничего лучшего. За то лето, которое я провела в Энн Арбор в 1930 году, я еще не успела проникнуться американским духом.