Атомы у нас дома
Шрифт:
Удивительно, что никто до сих пор не написал романа обо всех невероятных злоключениях, которые во время войны привели Нильса Бора из Копенгагена в Лос-Аламос! Датская полиция тайно дала ему знать, что немцы разыскивают его… На маленьком суденышке он бежал из Дании в Швецию… Оттуда британское правительство переправило его на самолете в Лондон… И наконец с одним из своих сыновей (другие дети и жена остались в Швеции) он приехал в Америку. А его жизнь здесь под именем «мистера Бэкера»! А история с его золотой Нобелевской медалью, которая во время оккупации Дании немецкими войсками оставалась в Копенгагене под носом у нацистов, растворенная в склянке азотной кислоты! После войны золото было восстановлено и снова отлито в медаль… Ну, право же, все это так и просится в роман!
Дядя
Жены англичан предпочитали не служить. Большинству из них и без того хватало дел, и они были вполне удовлетворены своей ролью домашних хозяек, выполняли свои материнские обязанности, принимали гостей, да и мало ли что еще иной раз приходилось делать? Но Джинии этого было мало! Ее энергия била через край, ей нужно было дать выход; Джинии требовалось непрестанное действие. Она вечно куда-то летела. Она обходила всех на мезе: у кого узнавала новости, кому давала советы. Я часто видела, как она рано утром выходит из дому с рюкзаком за плечами, и я сразу догадывалась, что она спешит к Восточным воротам на военный автобус в Санта-Фе. Жителям Лос-Аламоса разрешалось ездить на этом автобусе и наслаждаться неожиданными рывками и тряской этой колымаги без рессор, которую военный шофер, любитель лихой езды, заставлял проделывать пируэты даже на самых ровных местах. Вечером Джиния возвращалась с битком набитым рюкзаком — и на следующий день задавала пир, угощала гостей второсортным, но зато настоящим, не консервированным мясом, которое ей удалось раздобыть в Санта-Фе.
Если кому-нибудь из наших холостых ученых случалось простудиться, для Джинии наступали счастливые дни. Она мерила больному температуру, носила фруктовые соки, ухаживала за ним с материнской заботой, нимало не задумываясь, нравится ему это или нет. И такой человек, как Бор, у которого жена находилась где-то за тридевять земель, на другом материке, тоже был для нее истинным кладом. Джиния могла расточать на него свои теплые заботы, кормить его.
Мы всегда знали, когда дядя Ник бывал у Пайерлсов. Через пол нашей гостиной к нам доносились снизу очень выразительные звуки, чередовавшиеся с не менее выразительными паузами, длительные раскаты смеха, а затем полная тишина. Шепот дяди Ника, рассказывавшего Пайерлсам что-нибудь забавное, до нас не доходил. Но разве могли тонкие дощатые полы заглушить звучный хохот Джинии? Бор, по-видимому, часто рассказывал им что-нибудь забавное, и, наверно, это было очень смешно.
Нильс Бор был по-прежнему озабочен судьбами Европы. Я помню, как мы однажды всей семьей отправились с ним на прогулку, и он почти все время говорил о войне, о Германии и о тех бедствиях, которые причинили нацисты. Но все же Бор в Лос-Аламосе был в менее напряженном состоянии и не поддавался до такой степени мрачным предчувствиям, как это было с ним в 1939 году в Нью-Йорке. Оккупация Дании нацистами, которой тогда так страшился Бор, в апреле 1940 года стала уже совершившимся фактом. А как бы ни было страшно какое-нибудь бедствие, ожидание его — еще страшней. Теперь Бор уже как-никак сжился с тем, что произошло. Горе его до некоторой степени притупилось и уже не парализовало его, как те страхи, которые оно собой вытеснило.
В то воскресенье, осенью 1944 года, во время нашей прогулки, Бора все-таки можно было время от времени как-то отвлечь от его мрачных мыслей, обратив его внимание на изумительную красоту природы, на чудеса, открывающиеся перед нашими глазами. Так как наверху, в горах, уже похолодало и ветер среди дня становился резким, мы решили пойти укрытой тропинкой, которая
Мы все остановились посмотреть, как разгуливает на свободе скунс, с особенностями которого европейцы мало знакомы. Его хорошенькая шкурка привела дядю Ника в полный восторг. Он присел около зверька на корточки и начал его расхваливать; он восхищался его пушистым хвостом, белыми полосами по черному меху, изящными движениями его головки. Он понятия не имел, какая ему грозит опасность, и нам долго пришлось уговаривать его отойти подальше.
Мы спускались все ниже по узкому ущелью; здесь отвесные стены каньона вздымались почти вертикально и тесно сходились одна с другой, ручей прыгал по валунам и срывался звонким водопадом: нигде нет таких высоких, стройных сосен, как в том ущелье, потому что они непрерывно тянутся вверх, к свету. Мы молча останавливались и прислушивались к погремушкам гремучих змей, пробиравшихся между кустами. Мы поражались проворству Бора. Он мог быть изумительно ловким. Нам приходилось то и дело перебираться через ручьи, и он ни разу не остановился посмотреть, не слишком ли здесь широко и удобно ли переходить, а прямо прыгал. И когда он прыгал, плечи его распрямлялись, а глаза сверкали от удовольствия.
В конце каньона Фрихолес, где ущелье выходит в долину Рио-Гранде, мы долго стояли молча. Есть картины природы, которые внушают чувство, близкое к благоговению. Река несла свои полные воды — мутные, красные. Песок на берегу был совсем белый, и над ним кое-где поднимались цветущие кактусы. Прямо перед нами вздымалась высоченная длинная отвесная стена, конца которой не было видно. Она резко выделялась на синем небе, а высоко над ней виднелось маленькое белое облачко, одно-единственное, нежное, пушистое, все пронизанное солнечным светом.
Мы пошли по ущелью обратно в гору, и Бор шел с нами вровень и ничуть не задыхался. Он шел легким быстрым шагом, и вряд ли мы могли бы идти скорее. Все время он, не переставая, говорил о войне, о Германии, и только иногда его тихая невнятная речь заглушалась шумом ручья. Мы предоставляли ему говорить, а сами шли молча, с трудом переводя дух, потому что подниматься было трудновато. С этих пор только семью Ферми не удивляли больше юношеский азарт и ловкость Бора. Как-то раз, спустя несколько месяцев после этой прогулки, когда на Хемезских холмах уже лежал снег, выдался погожий воскресный денек, и я пошла с детьми кататься на лыжах на холм Сойер, где уже собралась масса лыжников из Лос-Аламоса. Пологий склон этого холма неподалеку от нашего участка как нельзя лучше подходил для катанья на лыжах, поэтому все и катались там, кроме нескольких предприимчивых любителей дальних походов, вроде Энрико, которым надоедало бегать по одному и тому же склону, и они, походив там раз-другой, собрали свою компанию и каждое воскресенье отправлялись куда-нибудь подальше в горы, где склоны были покруче и можно было пробежаться как следует. Вечером Энрико возвращался довольный, в особенности если он мог похвастаться передо мной, что загонял молодых и они оказались гораздо менее выносливыми, чем он.
Я никогда не отваживалась забираться далеко от подножия холма Сойер, и в то воскресенье я тоже каталась там, когда появился Бор с кем-то из знакомых и остановился внизу под горой. В глазах Бора, наверно, можно было прочесть и тоску по родине, и страстное желание принять участие в этом спорте, знакомом ему с раннего детства. Должно быть, заметив это, один молодой ученый предложил ему свои лыжи. Это было очень неосторожно с его стороны. Дядя Ник надел лыжи и быстро пошел вверх по склону. Через несколько минут он уже мчался вниз, описывая изящные кривые; искусно тормозил «плугом», ловко поворачивал на полном ходу и совершал такие изумительные прыжки, о каких, конечно, никто из катавшихся здесь не мог и мечтать. Он ни разу не остановился передохнуть и совсем забыл о человеке, который одолжил ему свои лыжи и теперь стоял внизу, терпеливо дожидаясь его. Бор бегал на лыжах до тех пор, пока не зашло солнце и склоны гор окутались мраком и холодом.