Аттестат
Шрифт:
Вдвоем они пошли в маленькую комнатку, где была кровать Алика, и принялись рассматривать ежа. Еж сидел свернувшись, и ничего, кроме серых иголок, не было видно.
— Вот и еж, — сказал Алик.
— Еж, — подтвердил Родионов.
— Это он так спит.
— Наверное, спит.
В это время вошла Антропова.
— Вы, вероятно, устали, — сказала она, — пойдемте, я вас накормлю. Пообедаем.
Глаза у него были красные, и губы дрожали. Разве могла она себе представить, что все это ошибка, что Родионов вовсе не нашел своего сына?
А он почему-то не мог ей сказать
— Он так вас ждал, — сказала Антропова, — просыпался, полный тем, что вы едете, и засыпал, разговаривая про вас.
После обеда Алик влез к нему на колени и не слезал до вечера, жался к Родионову, крутил его пуговицы, разглядывал ордена и, ложась спать, сказал:
— Ты только, папа, больше не плачь. А то будешь плакса. Правда, тетя Оля?
И худенький, в коротенькой рубашечке, с длинными, голенастыми ногами встал в своей кроватке, чтобы еще раз дотянуться до отца.
Родионов обнял его. Мальчик был горячий, вздрагивал.
— У него не жар ли?
Антропова поставила Алику градусник и прижала своей ладонью его руку. Так они сидели в полутьме маленькой комнатки душным, жарким вечером. За открытым окном, внизу, скрежетали трамваи, непривычно шумел большой, тыловой, незатемненный город. Потом Антропова посмотрела градусник и сказала:
— Тридцать девять и один. Только вы не беспокойтесь. У детей температура легко поднимается…
Легко или нелегко поднимается у детей температура, но у Алика сделалась скарлатина. И скарлатина тяжелая.
Антропова целый день бывала у себя в поликлинике и в больнице, а Родионов жил вдвоем с мальчиком, готовил Алику обед, выносил за ним горшок, мыл его, причесывал, давал лекарства и рассказывал разные истории — все, что знал, все, что мог рассказать, все, что читал такого, что было бы понятно Л лику. Приходили доктора, говорили:
— Ваш сын теперь ужо ничего…
— Ваш сын на вас очень похож.
— Удивительно, как вы нашли вашего сына. Бывают же такие счастливые совпадении…
— Да, — отрывал Родионов, — бывают. Все бывает. Чего только не бывает на гнете!
А если он выходил в соседнюю комнату или в кухню, то Алик через минуту кричал:
— Папа! Мой папа! Иди-ка сюда, мой папа!
Ему очень нравилось говорить именно так: «мой папа». Потому что у всех были папы, свои папы, а этот пана был его, Алика папа, «мой папа».
Вечерами с работы прибегала усталая и замученная Антропова. В маленькой передней она снимала с себя плащ, вынимала из стенного шкафа платье, повязывалась косынкой и входила к Алику. А Алик говорил ей:
— Тетя Оля, а мы с папой сегодня…
Вставал в кроватке на колени и буйно докладывал, какой сегодня был день, и как еж «грохнулся», и что они нарисовали вместе с «моим папой», и что ему папа вырезал из дощечки.
Потом, когда Алик засыпал, Антропова и Родионов пили чай вдвоем и разговаривали. Она ему рассказывала разные истории из своей медицинской практики, а он поддакивал ей или сам говорил, но только не о войне.
— Война, Ольга Николаевна, трудная работа. Что о ней можно рассказать? Воюем.
И так за все двадцать восемь дней своего отпуска он не собрался сказать о том, что Алик не его сын. Вначале ему было неловко сказать эти несколько слов, а потом не хотелось их говорить. Зачем? Для того чтобы Антропова не перестала искать настоящих родителей Алика? Что ж… вряд ли она их найдет, так же как вряд ли он отыщет своих детей и свою жену.
За день до своего отъезда он твердо решил, что скажет Ольге Николаевне правду, для того чтобы после его отъезда она осторожно, по-женски приучили Алики и мысли, что отца у него все-таки нет.
Весь этот вечер он ждал Антропову нетерпеливее, чем обычно. Алик уснул рано. Родионов сидел один, слушал, как бьют часы в комнате Ольги Николаевны, как спокойно, полно дышит мальчик, как скребется в подполье мышь.
И вдруг понял, что не может отдать Алика.
За эти дни и ночи он узнал, о чем думает и чем живет мальчик, увидел, как он спит и ест, свыкся с ним совершенно и с абсолютной для себя точностью понял, что теперь этот мальчик его. И что с этим ничего нельзя сделать. Он отобрал его у скарлатины, он держал мальчика за горячие руки, когда тот бредил и кричал, что его «тащит» и «крутит», он кормил его с ложки — слабого и желтого — и радовался, когда ребенок еще требовал еды, как же он может отказаться теперь от него?
И к кому он поедет без него после войны?
Куда ему будет торопиться?
А посылку? Ведь так ужасно хочется послать кому-нибудь посылку с фронта, какая зависть наполняла его, когда он видел, как товарищи готовят посылочки, чтобы отправить их с оказией. А ему было некуда, некому.
Когда он ехал сюда — подумал: «Теперь и посылки есть кому посылать». А вот, оказывается, нет.
— Папа! — позвал Алик, еще не проснувшись, потом проснулся, сел в постели и сказал: — Попить дай.
Родионов налил воды в чашку, Алик закрыл чашкой пол-лица и, долго чмокая, пил.
— Ну, ложись теперь, детка, — сказал Родионов.
— Лошадь ка-ак прыгнет! — сказал Алик, и Родионов понял, что это он сказал не из жизни, а из того сна, который он видел.
Позвонила Ольга Николаевна и сказала, что задерживается.
— А то шли бы поскорее, — сказал Родионов, — я тут картошки чугун сварил…
— Постараюсь, — ответила она.
Когда она пришла, лицо у нее было не такое утомленное, как обычно, и в этот вечер он первый раз рассказывал ей о войне. Она слушала, покусывая губы, не глядя на него, и, когда он «отрывал» по своей манере одну историю про то, как «в их сволочном тылу» он три недели гнил на стружках в заваленном погребе, а кругом рыскали немцы, Родионову показалось, что докторша всхлипнула. Но она не всхлипнула, просто сморкалась, а он все рассказывал и рассказывал и не мог остановиться. Его прорвало, он должен был наконец выговориться, и, чем больше он говорил, тем внимательнее она его слушала и тем чаще сморкалась, отвернувшись от стола. Так они проговорили полночи.