Аушвиц: горсть леденцов
Шрифт:
1
В последнее время я стал замечать, что разговариваю с самим собой, и это явный признак старости и одиночества, если не сказать – безумия. Меня давно уже все забыли, а кто мог, тот бросил, нисколько не озадачиваясь важностью отмеренных мне судьбой последних, ах, самых последних лет… Мне ведь уже девяносто четыре, жизнь моя затянулась, и это надо принимать как должное: мне что-то еще предстоит.
Предстоит, может, окончательно потерять остатки тех удобных в быту представлений, на приобретение которых тратятся лучшие силы молодости, ее, скажем так, невинность по отношению к грозно насупившейся истине, и ради этого стоит, пожалуй, доживать до такого сомнительно высокого возраста… И пока я еще тут, на земле, пока это доставшееся мне, далекое от совершенства тело все еще держит при себе полную сомнений душу, я готов сделать последнее в этой жизни усилие: рассказать правду о самом себе.
Да что я, собственно, за птица такая, чтобы терзать внимание других? У меня нет ни одного ордена, ни одной захудалой, за добросовестный труд, медали, и все, что я нажил, вполне умещается в картонной, из-под ботинок, коробке с надписью «geld», разоблачающей мое пристрастие к
Это, конечно, большая обуза, постоянно таскать на себе смердящий вековой груз иудейского приспособительства и предательства, и единственным объяснением такого расклада может быть только моё, в какой-то моей прежней жизни, недостаточное почтение к евреям: теперь-то я выплачиваю долги, теперь у меня их кровь. Но есть ведь в каждом нечто гораздо более сильное, чем кровь, нечто, превозмогающее кровь и потому – свободное.
Здесь, я полагаю, многие со мной не согласятся, немедленно сославшись на… ах, столько известных имен… да, многие с негодованием отвернутся от меня, и это их право. Мое же право, и оно дано мне космической силой Христа, отказаться от своей кровной родни в пользу той сияющей безродности, с которой, собственно, и начинается Я: Я есть истина. Я есть к тому же еще и путь, ступить на который способна лишь жизнь.
Соседи зовут меня просто «этот», хотя у меня, как и у большинства людей, есть настоящее имя, но теперь, с учетом малости оставшегося мне для жизни времени, это совершенно не важно: каждый день может оказаться последним, и ангел в ночи торопит уже с завещанием, и каждое утро я сажусь за кухонный стол и открываю линованную школьную тетрадь…
Сегодня девятое мая, и я, как обычно, тащусь в город, надев доставшийся мне от умершего соседа костюм с приколотыми к нему орденами, и ни у кого не возникает сомнений в том, что ордена эти настоящие. Потом эти ордена перейдут в наследство моей единственной дочери, и никогда не видевшим меня правнукам будет что рассказать учительнице истории, хотя откуда им знать, что выслужившему эти ордена пришлось стрелять в спины и затылки не желающим наступать на немцев русским трусам. Ордена, ордена… ими-то и измеряется степень твоих заслуг перед… да, собственно, перед кем? Тот, кто носил раньше этот темно-синий, в полоску, пиджак, имел к тому же звание заслуженного учителя, и преподанная им сотням ни о чем не подозревающих детей история так и осталась мелкой лавочницей и воровкой, ничего другого так не желающей, как себя же вместо истины и подсунуть, сославшись на моральную необеспеченность и скудость потребительского ума. От имени этой перепачканной профитом истории я и сам много лет кое-как, учительствуя, кормился, привыкнув за сорок лет службы к скучнейшей необходимости спешить каждый день в одну и ту же школу, к одним и тем же, на стенах, портретам и свежевыкрашенным, за счет родителей, партам… Там я, собственно, и начал этот совершенно безрадостный, одинокий и к тому же бесплатный труд: начал собирать по крупицам застрявшие в моей памяти факты, нанизывать их на отдающие безумием размышления, приходя тем самым к противоречащим всем историческим нормам выводам. Что же касается самих этих, уважаемых всеми норм, то лучше всего о них говорит истребительная практика нашего родного большевизма: чем больше лжи, тем больше это похоже на правду. Удобренная таким простым способом, ложь досрочно доросла до Великой Лжи и ошарашила мир своим махровым цветением: смотрите, люди, вот она, правда!
Пока я ходил в эту школу, таская в потертом портфеле кипы тетрадей и дневников, я думал, что вряд ли доживу до собственного ума, и что выверенный педсоветами учительский ум вполне сносен уже потому, что дает опору отравленному малодушием сердцу и мушиной фантазии, исчерпывающей себя поиском гнили и экскрементов. Теперь-то мне ничего не стоит сказать, что я был все эти сорок лет предателем и перебежчиком, держащим кукиш в кармане и тайком взрывающим невинное детское воображение: то здесь, то там я ронял мимоходом избытки моих сокровищ, сея тем самым совершенно безответный в детстве вопрос об истории подлинной, с ее прямолинейным почерком некомфортабельности правды. Но даже и не эти скромные еретические радости отвратили меня в конце концов от приспособительного марафона карьеры, нет: что-то гораздо более важное, чем мнение обо мне директора, чем даже сама эта жизнь, выстраивало в моих мыслях сияющий мост к невозмутимой ясности и покою. Что-то, я полагаю, вечное, переносимое мною из жизни в жизнь, стало постепенно доходить до моего сознания, пробиваясь сквозь хаос и путаницу обстоятельств.
2
Почти уже двадцать лет я живу совершенно один, в старой двухкомнатной квартире на первом этаже построенного еще при царе кирпичного дома, невозмутимо пережившего бомбежки войны и ежегодно зарастающего крапивой и диким виноградом. Дом этот двухэтажный, с широким балконом, на котором соседка сушит белье, и расцветающая к девятому мая сирень ежегодно напоминает мне о моем возрасте и о том, что пора снова сажать под окном кухни бархатцы и табак, а вдоль забора – лук. Я делаю это про привычке, а также назло давно уже негнущейся спине и дрожащим от напряжения коленям. Я готов уступить это мое тело земле, оставив себе лишь память… Да, с памятью у меня все в порядке. Да что, собственно, в человеке… помнит? Что уносит в себе в необозримые дали космоса живые картины цветущих лужаек и гудящих на цветах пчел? Что одаривает вечность неисчислимыми страданиями и муками, вожделениями и страстями? Что, собственно, предназначено во мне к тому, чтобы пережить Солнце?
Мое с трудом обретаемое, противопоставляющее себя повседневной сонливости Я.
Я помню,
Стараясь не подходить больше к роялю – а то еще снова придут те злые дядьки – я присвоил себе большой, в дорогом кожаном переплете, немецкий словарь и стал заучивать в день по странице, и когда моя мать обнаружила это, было уже поздно: язык этот стал для меня домашним. Я выкрал в библиотеке немало книг, но все, что мне удалось узнать о мире, сводилось к победе над врагом, который, будучи очень коварным, норовил оказаться мною самим. Один только Сталин и мог, пожалуй, переиграть заранее вынесенный всем нам, живущим в России, приговор: быть в конце концов истребленными. Сталин думал, что справится. Мало ли кто чего думает.
Как-то среди лета началась вторая по счету мировая война, и все почему-то были уверены в том, что начал ее Гитлер, хотя по моему комсомольскому разумению Гитлер хотел только мира, в том числе и с напавшими на Германию англичанами. Об этом я, разумеется, молчал, нисколько не желая отправиться вслед за моим отцом. Мой двоюродный дядя, у которого тоже был дядя, а у того – дядя в НКВД, выболтал за чаем важную государственную тайну: все, какие только есть в мире, евреи, включая, стало быть, и меня самого, разом объявили в тридцать третьем году экономическую войну проклятому германскому рейху, войну до победного конца, до последнего в мире немца. До полного, скажем так, истребления этой несносной, докатившейся до национал-социализма, упрямой в своей вере в себя нации: стереть Германию с карты мира! И я мысленно представлял себе эту, новую теперь уже карту: вот тут Америка, тут тоже Америка… и тут тоже! Ну еще там Англия… а дальше – один сплошной социалистический эксперимент. Зря что ли Троцкий ездил из Америки отдыхать к шведам?.. зря томился целых два года на норвежском курортном острове Утойя?.. зря обещал товарищу Шиффу тридцать вагонов царского золота? Впрочем, на этой новой карте обещало вот-вот появиться банановое государство Израиль, границы которого были нарисованы от руки еще в 1916 году предусмотрительными масонами: от моря до моря. Ради этой безумной, хотя и простенькой с виду затеи мир и призван был рухнуть, чтоб наконец-то сбылась многовековая мечта невинного и доброго, всюду притесняемого, жалобно блеющего о всеобщей к ним несправедливости стада похожих друг на друга, в черных шляпах и лапсердаках, иудобаранов. Это, впрочем, исключительно моя точка зрения, которую я никого не призываю со мной разделять. Я один и донесу эту мою ересь до предназначенного мне конца, не видя для себя никакого друго исхода, кроме любви к истине.
3
Откуда, собственно, берется эта, к истине, любовь?
Ее вычерпывают из собственных глубин, у кого они, впрочем, есть, и ни в каком ином месте ее не сыщешь. Истину не просто любят, как манную кашу, но ею живут и дышат, поднимаясь ради нее с колен и выстраивая невидимые глазом мосты. С этой страшной догадкой я и встретил приказ об эвакуации, и мы с матерью тихо сидели на кухне, не решаясь смотреть друг на друга, и думали об одном и том же: что если остаться? Где лучше умереть, в вонючем и завшивленном вагоне для скота или под руинами своего дома? У матери низкое давление: выходит из дома и падает в обморок, куда ей теперь ехать… Мне же она говорит, чтобы я сам решил, как мне быть. и я принимаю это как своего рода кокетство: будто бы она не знает, что я от нее – никуда. И я принимаюсь горячо уверять ее, что буду ухаживать за ней, пока нас обоих не расстреляют, как того и следует ожидать, немцы. Они ведь тоже, немцы, люди. Именно по этой причине большинство местных евреев в первые же дни войны смоталось из города, кто-то попер в далекую Казань, а кто-то еще дальше, в Ташкент, будучи, так сказать, основной на войне группой риска, даже при том, что на фронт они попадали, как правило, только в качестве агитаторов-артистов и певцов темной ночи под синим платочком… Да, евреи любят петь про войну. Чтобы тем, кому предстоит быть убитым, лучше били их, евреев, врага. Чтоб не вспузыривалась в полусонной русской башке шальная догадка: Гитлер воюет ведь не с русским народом, как гневно утверждает наш хороший писатель Эренбург. Этот интеллигентный Илья уже нашел в карманах пока еще не убитых эсэсовцев важные исторические документы, согласно которым русскому скоту предстоит питаться исключительно сорной травой… вот так, стоя на четвереньках. Это сказал нам Илья Эренбург, и нет среди нас такого, кому бы его слова показались наглой даже для сталинского лауреата брехней. Таких среди нас нет. Вставай, страна огромная. Гитлера следует растерзать хотя бы уже за то, что он, дорвавшись до власти, не вырыл ни одной беломоро-балтийской канавы, не устроил своим же немецким бауэрам хотя бы даже показательного голодомора, не впихнул в клоповные коммуналки чужие друг другу семьи… да мало ли чего этот ихний фюрер так и не натворил… Даже интернированные им евреи – они же сами объявили ему войну – и те регулярно получают тушеную капусту и даже, говорят, мыло… Короче, Адольф показал очень плохой пример остальным.