Авантюры студиозуса Вырвича
Шрифт:
Пролог
Падать со второго этажа на мостовую вредно.
Особенно если ты не кошка, а студиозус славной Виленской академии, без малого дипломированный философ. Пусть даже этот без точки с запятой философ и привык лазать в окна и преодолевать каменную кладку, кои мешают шляхетскому стремлению к славе или куртуазному приключению.
Но то, что отважный и мудрый студиозус Прантиш Вырвич не удержался на узком выступе под окном очаровательной панны Агнешки, дочери стеклодува с улицы Шкельной славного города Вильни, не оправдывает даже дождь, сделавший камни скользкими, будто речь пана Юдицкого, судьи. Точно так однажды жена Владислава Вазы, королева Марыся, ради любопытства коей в соймовом зале специальный балкон приделали, грохнулась вместе с тем балконом и своими «дамами фрауциммера» просто на головы высокому сойму, да еще
Ибо продержись еще немножко Прантиш у ставен, окрашенных венецианской лазурью, панна Агнешка точно впустила бы его в свою комнатку с розовыми занавесками, в тот рай, куда студиозус стремился три недели. Панна даже нежную ручку не сразу из Прантишевой вырвала. И тут — гах!... Сапоги скользнули, пальцы разжались, и — конец Вавилонской башне и соблазнительным надеждам. Потому что сабля Вырвича предательски загремела по брусчатке, которую простые люди называли кошачьими лбами, сам кавалер от досадного вскрика не удержался, да и барышня довольно громко охнула от испуга и громыхнула ставнями, крашеными венецианской лазурью. И начались кары египетские. Из соседних окон отец паненки высунулся и ее две незамужние тетушки, они и без этого холостых да гожих мужчин чем-то вроде вытяжки чертового корня считали, от которой рассудок едет, будто копыта на льду. И хотя Прантиш почти сразу же, прихрамывая, по ночной улочке драпанул, успел о себе такого наслушаться, что трехглавый Цербер, страж подземного царства, от стыда бы себе лишние головы отгрыз, а оставшаяся удавилась бы собственным слюнявым языком. Да ежели бы только слова догнали Вырвича. Содержимое ночной вазы, над которым одна из Агнешковых тетушек постаралась — точно на его чубатую голову выплеснулось.
Не то чтобы вещество это внове было для виленской мостовой — горожане, к возмущению профессора Виленской академии доктора Лёдника, не подозревая о страшном слове «гигиена», не стыдились улочками да дворами в качестве уборных пользоваться, а на публичные лекции пана профессора о возможном моровом поветрии очень резонно отвечали, что недавний пожар, проредивший дома, как зубы у старухи во рту, непременно всю заразу повывел.
Но Прантиш не считал себя частью привычной ко всему мостовой, и вонючая жижа, попавшая на его камзол, почему-то заметно охладила чувства к очаровательной дочери стеклодува, покорившей сердце студиозуса сонливым, как у теленка, взглядом кротких темных очей и естественной — не приклеенной — родинкой на правой щечке.
Но даже воспоминания о естественной родинке не могли преодолеть досады от полученного же «угощения». К тому же в сердце студиозуса присутствовала настоящая Прекрасная Панна, спрятанная глубоко и надежно, как в полоцких подземельях, и была это совсем не Агнешка Пузыня.
Прантиш прибавил ходу — кто-то из родственников паненки послал в погоню за поганым соблазнителем невинных девиц городскую стражу, и топот за спиною звучал похоронными аккордами. Оставалось надеяться, что имя соблазнителя не откроют, — но надежда была маленькая, так как стеклодув Еган Пузыня уже несколько раз отгонял нахального, голубоглазого, чубатого пана Вырвича от своего родимого цветочка и точно знал имя студиозуса.
Прантиш, сопровождаемый спасительным дождем, который смывал его позор и вонь, летел-петлял узкими улочками, стараясь забыть о боли в ноге, и раздумывал, стоит ли бежать к конвенту, студенческому общежитию, ведь погоня именно туда и направится. Собаки во дворах нехотя взлаивали, будто понимая, что беглец на добро их хозяев не позарится, тусклая лампадка на Острой Браме посматривала с укором, не обещая спасения без раскаяния и епитимии, и не оставалось иного пути, как перескочить через знакомую каменную ограду с выщербинами, куда так удобно ставить ноги, немного переждать, пока утихнут шаги погони, погладить рыжего мохнатого пса по кличке Пифагор и поцарапаться в закрытый зеленый ставень, стараясь проситься как можно более жалобно:
— Пани Саломея! Пан Лёдник! Это я, Прантиш! Можно у вас переночевать? Я ключ от своей комнаты потерял, не могу попасть в конвент. И ногу подвернул.
И услышать, как под ворчливые проклятия хозяина и успокаивающие реплики хозяйки гремят замки, приоткрываются двери, и нырнуть в спасительное тепло дома друзей, где всегда для несчастного студиозуса Вырвича есть свободный топчан, и спрятаться с головой под пуховое одеяло, забыв о родинке панны Агнешки, ночной вазе ее тетки и о том, что завтра с утра — занятия по риторике, к которым Прантиш подготовился не лучше, чем индюк к заплыву в Вилии. А чтобы сон был слаще, представить одну благородную паненку с озорными глазами и улыбчивым ртом, с горделивым именем Полонея, которая сейчас, возможно, танцует на балу в Варшаве, — балы там могут греметь до утра, и не хватает среди пылких кавалеров пана Прантиша Вырвича герба Гиппоцентавр. Но придет, придет время, когда звезда пана засияет ярко, как камни на гетманской булаве, и Фортуна вместе с собственной отвагой подарит ему титул и славу, стоящие внимания княжны славного рода Богинских.
Вильня протыкала небо темными шпилями храмов, и прозрачная холодная кровь все капала и капала на черепичные и гонтовые крыши, на каменную мостовую, на траву, на Великое Княжество Литовское, которое снова ожидали большие перемены, а значит, потрясения, устремления и разочарования.
Глава первая
Наследие великого гетмана
Когда настоящий студиозус идет на лекцию, меньше всего он думает о лекции и учебе, о святом своем долге перед родителями, которые снарядили дитятко, возможно, на последние семейные деньги в объятия богини мудрости Минервы. Нет, объятия его волнуют — но не холодно-мраморные.
Студенты тащились к академии холодным осенним утром, как тени на топком берегу Леты, силясь сделать лица постными, как незаправленные щи, потому что в первую очередь всех ждала месса. Вырвич, схизматик, мог особенно не усердствовать, но присутствовать был тоже обязан — отцы иезуиты за этим строго следили. Если бы еще можно было научиться спать с открытыми глазами.
А после лекций, когда Вырвич уже почти чувствовал во рту вкус горячих клецок, случилось еще более неприятное. Винцук Недолужный, однокурсник Прантиша, исполнявший на курсе обязанности цензора, чернявый городенец с большой лобастой головой и плечами — на них можно было, казалось, молотить снопы, дернул Вырвича за рукав:
— Держись, друг. Тебя профессор Лёдник вызывает, чтоб он облез неровно. Злой, как Цербер, у которого одновременно из трех пастей по мослу отобрали.
В серых глазах Недолужного плескался застарелый ужас, потому что на протяжении последних лет не было для студента Виленской академии более страшного создания, чем доктор Балтромеус Лёдник, возглавлявший кафедру, так сказать, «всех подозрительных наук», и читал лекции по практической физике, химии, биологии, а также вел факультатив для тех, кто хочет заняться медициной. И не то чтобы доктор кричал или, упаси Бог, за волосы собственноручно кого-либо таскал — наоборот, пан Лёдник был человеком исключительного воспитания, казалось, заставить его измениться в лице или заорать не сможет даже появление пражского Голема на виленских улочках. Но суровый взгляд темных глаз совокупно с ядовитым тоном низкого голоса действовали на провинившихся, как взгляд василиска, то есть заставляли столбенеть от ужаса. А доктор находил такие въедливые слова, что некоторые нерадивцы выбрали бы лучше кожаной дисциплиной по спине, чем выслушивать выговоры пана Лёдника. Никаких компромиссов доктор не признавал, на благородство и богатство родителей не обращал внимания, подарки не принимал. Его побаивалась даже профессура, и слухи о докторе ходили невероятные, особенно среди первокурсников, которых один вид доктора пугал: высокий, хоть и не богатырского сложения, худое лицо, хищный нос, губы горделиво поджатые, а темные глаза пронзительные. Перекреститься хочется. Одни утверждали, что пан Лёдник чернокнижник и некромант, не слабее известного пана Твардовского. Иные считали его волком-оборотнем. Третьи сплетничали о необычном фехтовальном мастерстве доктора: шляхетство себе он добыл на поле боя, где спас жизнь великому гетману, но народу за жизнь положил не меньше, чем вся королевская янычарская хоругвь. О воинственном прошлом свидетельствовали шрамы на лбу и шее. И, конечно же, за выдающееся владение саблей заплатил демонический доктор страшную цену самому Люциферу, возможно, предоставил ему мешок бедных студентов, невовремя сдавших практикум.
Правда, учащиеся старших курсов на эти ужастики в основном усмехались: может, и был профессор черным магом, но и медиком выдающимся. Лекции его читались на грани святотатства, он критиковал учение Галена и рассуждал по поводу того, что болезни вызваны не излишком в организме одной из четырех жидкостей, а невидимыми вредными веществами, которые попадают в него снаружи, вместе с воздухом или водой. Поэтому отрицал неоспоримую пользу кровопускания и промывания желудка, кои, как известно, помогают от любых болезней. Доктор даже публичную лекцию прочитал о вреде модных «фонтенелей» — искусственно созданных на ноге нарывов, которым не дают заживать, чтобы через них из организма все время выходил гной. Лёдник утверждал, что именно такой «полезный нарыв» недавно свел в могилу российскую императрицу Елизавету. Хотя каждый знает, что французский баснописец Фонтенель, в честь коего и назвали явление, именно таким образом избавился от болезни, и чем больше крови из больного выпустить — тем лучше!