Августовские пушки
Шрифт:
Затем следовали более мелкие представители германской королевской фамилии: великие герцоги Мекленбург-Шверина, Мекленбург-Стрелица, Шлезвиг-Гольштейна, Вальдек-Пирмонта, Кобурга, Сакскобурга и Сакс-Кобург-Гота, Саксонии, Гессена, Вюртемберга, Бадена, Баварии. Кронпринц Руппрехт из Баварии вскоре должен будет повести немецкую армию в бой. Там же находились принц Сиама, принц Персии, пять принцев бывшего французского орлеанского королевского дома, брат хедива Египта в феске с золотой кисточкой, принц Цзя-дао из Китая в вышитой светло-голубой одежде, династии которого оставалось не более двух лет, а также брат кайзера, принц Пруссии Генрих, представлявший германский флот, главнокомандующим которого являлся. Среди всего этого величия можно было увидеть трех одетых в штатское господ: Гастон-Карлина из Швейцарии, Пишона, министра иностранных дел Франции, и бывшего
Эдуарда, ставшего причиной этого беспрецедентного сборища, часто называли «Дядей Европы» — это прозвище, если иметь в виду правящие дома Европы, следовало бы понимать в буквальном смысле. Он был дядей не только кайзера Вильгельма, но также (по линии сестры своей жены) вдовствующей русской императрицы Марии и царя Николая II. Сама русская царица была его племянницей. Его дочь Мод являлась королевой Норвегии, другая племянница, Ена, была королевой Испании, а третья племянница, Мария, вскоре должна была стать королевой Румынии. Датская ветвь его жены, помимо того, что владела троном Дании, находилась в родстве по материнской линии с русским царем, а также снабдила королями Грецию и Норвегию. Другие родственники, отпрыски девяти сыновей и дочерей королевы Виктории, находились в избытке во всех королевских дворах Европы.
И все-таки не только семейные чувства или даже печаль и потрясение, вызванные смертью Эдуарда, — как известно, он проболел всего один день и умер на следующий — послужили причиной неожиданного потока соболезнований по случаю его кончины. Это было действительным признанием великих заслуг Эдуарда как короля, оказавшего неоценимую услугу своей стране. За девять коротких лет его правления Англия отошла от блестящей изоляции, вынужденная согласиться на «взаимопонимание» и заверения в преданности (но не на союзы — Англия не любит определенности) с двумя своими старыми врагами — Францией и Россией, и еще одной многообещающей державой, Японией. Изменение сил проявилось во всем мире и повлияло на отношения каждой страны с другими. Хотя Эдуард не выступал в качестве инициатора и не влиял на политику своей страны, его личная дипломатия способствовала этим изменениям.
Еще ребенком, находясь вместе с родителями с официальным визитом во Франции, он заявил Наполеону III: «У Вас прекрасная страна, и я хотел бы быть Вашим сыном». Это предпочтение всему французскому в противовес или скорее в знак протеста против пристрастия матери ко всему немецкому продолжалось и после ее смерти и было воплощено в реальные дела. Когда Англия, с растущим беспокойством наблюдавшая за вызовом, который ей бросала программа усиления германского флота, решила забыть свои старые счеты с Францией, таланты Эдуарда — «короля-очарователя» — помогли ей плавно обойти все острые углы.
В 1903 году он направился в Париж, несмотря на предупреждения о том, что официальный государственный визит может встретить холодный прием. Встречавшая его толпа была мрачна и тиха. Лишь изредка раздавались насмешливые возгласы: «Да здравствуют буры!» и «Да здравствует Фашода!» Но король не обратил на них никакого внимания. «Французы не любят нас», — пробормотал один из его адъютантов. «А почему они должны нас любить?» — парировал Эдуард, продолжая кланяться и улыбаться из открытого экипажа. В течение четырех дней он постоянно был на публике, осматривал войска в Венсенне, присутствовал на гонках в Лонгшамп, на торжественном представлении в опере, на государственном банкете в Елисее, завтракал на Кэ-д'Орсе, сумел преобразить холодок в улыбки, когда, смешавшись с толпой зрителей в антракте, высказал галантные комплименты одной знаменитой актрисе за кулисами. Повсюду он выступал с изящными и полными такта речами о дружбе и своем восхищении французами, об их «славных традициях» и их «прекрасном городе», к которому он, по его признанию, привязан «многими счастливыми воспоминаниями». Он говорил о своем «искреннем удовольствии» от этого визита, о своей вере в то, что все старые разногласия, «к счастью, преодолены и забыты», что общее процветание Франции и Англии взаимосвязано, что укрепление дружбы является его «постоянной заботой». Когда он уезжал, толпа кричала: «Да здравствует наш король!» «Редко можно наблюдать такое резкое изменение общего настроения, которое произошло здесь. Он завоевал сердца всех французов», — сообщал один бельгийский дипломат. Германский посол считал этот визит «весьма странным делом» и высказал мысль, что англофранцузское сближение явилось результатом общей нелюбви к Германии. В тот же год после трудной работы,
Германия могла бы иметь свою Антанту с Англией, если бы ее руководители, подозрительно относившиеся к английским намерениям, сами не отвергли заигрывания министра колоний Джозефа Чемберлена сначала в 1899, а затем в 1901 году. Ни находившийся в тени Гольштейн, ни направлявший из-за кулис германскую политику элегантный и эрудированный канцлер Бюлов, ни даже сам кайзер не знали точно, в чем именно они подозревают Англию, однако были уверены в ее вероломстве. Кайзер всегда стремился заключить соглашение с Англией, но так, чтобы она даже не догадывалась о его желании подписать подобный договор. Однажды под влиянием всего английского и родственных чувств во время похорон королевы Виктории он позволил себе признаться Эдуарду: «Даже мышь не посмеет пошевелиться в Европе без нашего согласия». Так он представлял будущий англо-германский альянс. Но как только англичане проявили признаки готовности, он и его министры стали действовать уклончиво, заподозрив какую-то хитрость. Опасаясь, что англичане будут иметь преимущества за столом переговоров, немцы предпочли вообще уйти от этого вопроса и полностью положиться на постоянно растущий флот, с тем чтобы запугать англичан и заставить согласиться на германские условия.
Бисмарк советовал Германии полагаться в основном на сухопутные силы, но его последователи, ни поодиночке, ни все вместе взятые, не были Бисмарками. Он неуклонно добивался достижения ясно видимых целей, они же стремились к более широким горизонтам, не имея четкой идеи в отношении того, что именно им нужно. Гольштейн был Макиавелли без политики, который действовал, исходя из одного принципа: подозревать всех и каждого. Бюлов не имел принципов, он был так скользок, жаловался его коллега адмирал Тирпиц, что по сравнению с ним угорь был пиявкой. Резкий, непостоянный, легко увлекающийся кайзер каждый час ставил разные цели, относясь к дипломатии как к упражнению в вечном движении.
Никто из них не верил, что Англия когда-нибудь придет к соглашению с Францией, и все предупреждения на этот счет, в том числе и наиболее обоснованное — от посла в Лондоне барона Эккардштейна, Гольштейн отметал как «наивные». На обеде в Малборо в 1902 году Эккардштейн видел, как Поль Камбон, французский посол, уединился в бильярдной комнате с Джозефом Чемберленом. Там в течение двадцати восьми минут они вели «оживленный разговор», из которого ему удалось подслушать только два слова — «Египет» и «Марокко» (в мемуарах барона не говорится, была ли дверь открыта или он слушал через замочную скважину). Позднее его пригласили в кабинет к королю, где Эдуард предложил ему уппмановскую сигару 1888 года и сообщил, что Англия собирается достичь урегулирования с Францией по спорным колониальным вопросам.
Когда Антанта стала фактом, гнев Вильгельма был страшен. Но еще более досадным и мучительным для кайзера был триумфальный визит Эдуарда в Париж. «Путешествующий кайзер» — так прозвали Вильгельма из-за частых поездок — получал необыкновенное удовольствие от церемониальных въездов в столицы других стран. Но больше всего ему хотелось посетить недосягаемый Париж. Он был везде, даже в Иерусалиме, где ради него открыли Яффские ворота, чтобы он смог проехать через них верхом на коне. Но Париж, центр всего, что было прекрасным, всего, что было желанным, всего того, чем не был Берлин, оставался закрытым для него. Он хотел услышать приветствия парижан, хотел, чтобы его наградили орденской лентой Почетного легиона через плечо.
Он дважды извещал французов о своем императорском желании, но никакого приглашения не последовало. Он мог войти в Эльзас и выступать с речами, возвеличивающими победу в 1870 году, он мог принимать парады в Меце, но — и в этом, может быть, и заключается печальная участь королей — кайзер дожил до восьмидесяти двух лет и умер, так и не увидев Парижа.
Зависть к древним нациям пожирала его. Он жаловался Теодору Рузвельту, что английская знать во время поездок на континент никогда не заезжала в Берлин, а всегда отправлялась в Париж. Он считал, что его недооценивали. «За все долгие годы моего царствования, — сказал он как-то королю Италии, — мои коллеги, монархи Европы, не обращали внимания на то, что я говорил. Но скоро, когда мой великий флот подкрепит мои слова, они станут проявлять к нам больше уважения». Те же чувства испытывала и вся нация, страдавшая, как и ее император, от нестерпимой потребности признания.