Автобиография. Дневник. Избранные письма и деловые бумаги.
Шрифт:
Брат и сестра после мгновенного недоумения с восторгом обняли меня и, взявши под руки меня и моего товарища, подвели к тесно скупившимся девушкам в другом конце залы. Девушки сначала молчали, но, взглянув на своего Гарасыма во фраке и в беспредельно широких шароварах, фыркнули и звонко захохотали во весь девичий молодой хохот.
– Майстер! Майстер! Гарасым-майстер! – повторяли они сквозь хохот.
А Гарасым, майстер тарелки бить, не в шутку рассердился и начал было снимать с себя смехотворный фрак. Чего ему, однако ж, не позволили. А когда угомонились и меня осмотрели девушки, то в один голос назвали настоящим гречкосием. Чем я был
Сколько я был весел, развязен и счастлив, столько бедный Гарасым-майстер угрюм, связан и несчастлив. Насмешницы не давали ему покоя и довели его, бедного, до того, что он снял с себя фрак, и если б не хозяйка удержала его мощные руки, то не рисоваться бы мне больше на свадьбах и крестинах в моем долговечном, неизносимом фраке. Он разорвал бы его и бросил, как тряпку негодную даже на онучи, чем, между нами будь сказано, Трохим был бы очень доволен. А мне пришлося бы продолжать роль гречкосия до возвращения к родичам. Кончилось, однако ж, тем, что по настоянию хозяйки майстер Гарасым натянул на себя снова фрак. И до того повеселел и развернулся неуклюжий Гарасым, что, когда после ужина вынесли стол из павильона и шарманка загудела снова какой-то вальс, майстер Гарасым, взявшись в боки, да так ударил козачка, что только окна зазвенели. Хозяйка, гостьи, я и даже молчаливый защитник Севастополя залились самым чистосердечным смехом.
И, правду сказать, было чему смеяться. Если бы мертвый встал из гроба да взглянул на земляка моего, одетого, как Гарасым теперь был одет, и плясал бы вдобавок козачка, то, уверяю вас, если бы он не захохотал, то по крайней мере улыбнулся бы. Такое смешное превращение и самому Овидию Назону в голову не приходило.
Хозяйка и гости уже устали хохотать и только усмехались, поглядывая друг на друга. А неутомимый майстер Гарасым, казалося, только что начал входить в душу своих бесконечно выразительных па. Резвые насмешницы наконец и улыбаться перестали, и только некоторые из них от избытка удивления восклицали:
– Оце-то так!
– Настоящий пан в кургузому жупани! – прибавляли другие.
Но Гарасым, ничего не видя и не слыша, продолжал с успехом начатое дело.
– Та цур тоби, Гарасыме! – сказали девушки в один голос. – Який ты там у черта пан! Ты наш настоящий майстер Гарасым!
Танцор, услыхав, что с него снято позорное название пана, остановился, выдергал из-под рукава фрака широкий рукав своей белой рубахи, вытер им мокрое свое лицо и, начиная с хозяйки, перецеловал всех насмешниц, приговаривая:
– От вам и пан! От вам и пан! – Потом снял с себя фрак и, подавая мне, поклонился и сказал: – Спасыби за позычки!
– И вам спасыби, пане майстре Гарасыме! – сказал я, передавая ему свитку. Он надел свою свитку, поклонился хозяйке и вышел из павильона. Тогда я обратился к одной из девушек и спросил:
– Какой Гарасым майстер?
– Всякий, – отвечала она, – що схоче, то те й зробыть.
Не много же узнал я о настоящей профессии Гарасыма.
Гостьи, почувствовав, что лучшего финала им не придумать, поблагодарили звонкими поцалуями свою счастливую подругу за угощение и вышли вслед за Гарасымом.
Хозяйка велела другому мужику, товарищу Гарасыма, погасить огни и ложиться спать, где ему заблагорассудится. Потом, взяв меня и брата за руки, вывела нас в сад. В саду сказала она брату:
– Иди ты, Осипе, приготовь квартиру нашему дорогому гостю в новом доме и приставь к ней старого Прохора для услуги. А вы, мой дорогой единый гость, – прибавила она, дружески пожимая мою руку, – проводите меня в покои.
Расставшися с моим героем, мы тихо, молча пошли вдоль аллеи
IV
Проходя молча знакомую тополевую аллею, мы несколько раз останавливались и слушали, как резвые подруги моей прекрасной грустной спутницы пели свадебные песни, удаляясь от павильона. В последний раз мы остановились у самой двери, ведущей в дом, под фирмою «Движение», и долго слушали исчезающие звуки веселой песни. Постепенно стихая, звуки наконец затихли, а спутница моя все еще стояла молча, как бы прислушиваясь к родным сердцу, милым звукам.
– По хатам разошлися мои подруги, – едва слышно она проговорила и, как ребенок, зарыдала. Малейшим движением я не смел нарушить ее глубокого тихого стенания. Она искренно, чистосердечно прощалася с своими подругами, с своей бедной девичьей волею. Она теперь только сознавала свое тесное рабство. Теперь только она почувствовала над собою волю немилого и чуждого ей человека во всех отношениях. Бедная, что ждет тебя впереди? Что встретишь ты на избранной тобой дороге?
– Не правда ли, я совершенно счастлива? – сказала она, утирая слезы и судорожно пожимая мне руку. Я недоверчиво взглянул на нее, и она продолжала: – Вы не верите? Скажите же, друже мой добрый, имела ли хоть одна на всем свете сестра такого брата, как я имею? И как я виновата перед ним! – прибавила она вполголоса. – Мне бы надо идти в черницы и молиться за его Богу. А я что сделала? – И она снова заплакала.
«Минуты счастия минули, настали годы испытаний!» – говорит какой-то поэт. А я, глядя на мою героиню, сказал: «Если останешься навсегда такою чистою и непорочною, как теперь, то минута твоей светлой радости продлится до гроба». Она как бы подслушала мою мысль, вдруг остановила слезы, перекрестилась, кротко взглянула на меня, улыбнулась, и мы молча вошли в китайскую комнату.
– Видите, какое у нас сегодня праздничное освещение в доме? – сказала она, снимая с головы своей барвинковый венок. – Он, муж мой, ждал к себе сегодня гостей, а гости, кроме вас, и не приехали. Значит, я наполовину угадала. Да и кто теперь поедет к нему? Никто, кроме Прехтелей, а он сам их чуждается.
– Скажите мне, Бога ради, что за люди эти Прехтели? – прервал я ее.
– Наши близкие соседи, добрые люди. Он искусный доктор, а она лучшая женщина во всем околотке.
Значит, я не ошибся, выводя заключение из слов моей милой кузины и ее благородного друга. Молча и быстро прошли мы галерею о десяти незагадочных чуланах и очутились в круглой комнате, раскрашенной под палатку, перед лицом самой панны Дороты.
Она стояла у круглого стола, покрытого белой чистой скатертью. Засучив рукава и повязав салфетку вместо фартуха, она глубокомысленно приготовляла к ужину кресс-салат с душистым огурешником.
– Моя кохана панно Дорото, – сказала по-польски моя спутница, – витай моего дорогого гостя, пока я переоденуся. – И она мгновенно скрылася.
Панна Дорота медленно подняла голову, неопределенно взглянула на меня и едва заметно кивнула головой. Я сделал то же. Она прошептала: «Прошу садиться». Я сел. Я чувствовал, что мое положение самое незавидное, если не самое глупое. В критических обстоятельствах, в таких, например, как теперь, я тупо ненаходчив, да и панна Дорота, кажется, не острее меня. Долго молча сидел я и смотрел на старую идиотку и наконец подумал: