Автопортрет художника (сборник)
Шрифт:
В этот-то момент струна и лопнула.
Василий начал пить. Пили-то в Молдавии все, но Василий начал не пить, а ПИТЬ. Все больше, все чаще, сначала у костра и с бардами, потом просто с бардами, затем у костра, наконец, он просто пил. Первым был пропит катер, потом кооператив, затем дача… Спохватившаяся жена, отсудив себе оставшуюся квартиру и дачу, выкинула Василия на улицу.
Там он и замерз ночью настолько, что обморозил себе конечности.
И, чтобы спасти бомжа, – а Василий к тому времени стал бомжем, – ему отрезали руки по локоть, и ноги по пах.
Вася не пал духом. Сбежав из дома престарелых,
Наташа, впрочем, говорила, что это у меня обычная мизантропия среднего возраста.
Ну, еще бы, говорил я. Заработаешь тут мизантропию, если твоя подружка забыла все на свете, и готова говно убирать из-под задницы какого-то обрубленного бомжа.
Ты отвратителен в своей мизантропии, говорила она, и уходила из комнаты.
А я оставался в ней, глядя в окно на мартышек, скачущих по улицам цветущего, некогда, города белых людей.
Последний римлянин в брошенной империей Галлии.
Вот как я себя ощущал.
Неизвестно, правда, был ли он, этот римлянин, и была ли у него жена, и, если на то пошло, жил ли у ворот его дома человек без ног и рук.
И звали ли его Васяня-Обрубок.
ххх
По счастливому для него и несчастливому для меня стечению обстоятельств, Васяня, в ходе своих бесцельных с виду – а на деле очень осмысленных, как у муравья, ведомого неизвестным ему самому компасом, – скитаний по городу прибился, наконец, к моим воротам. Небольшого частного домишки, недалеко от Армянского кладбища. Место было стратегически выгодное. Дорога, но пешеходная, на кладбище можно чего-то украсть или выпросить, да и просто переночевать в открытом склепе. Наконец, самое важное.
Человек, к воротам которого прибился Васяня, был тюфяк.
То есть, это я был тюфяк. И Васяня, своим звериным чутьем человек, живущего на улице – таким еще обладают бродячие собаки, – почуял мою слабину. И начал жить у наших ворот. Притащил к ним обоссанный матрац – он тащил его в зубах, неуклюже переваливаясь с обрубка на обрубок, Маресьев хренов, – и стал на нем спать. Двигался Вася с трудом, кряхтел, сопел, ныл, так что я разжалобился. Как-то вынес ему плащ палатку и пару теплых вещей.
– Это ты зачем? – спросил меня Наташа
– Понимаешь, – сказал я, – я вот думаю…
– Что ты думаешь? – спросила она.
– Ну, – боялся я показаться странным.
– Валяй, – разрешила она мне.
– Мне кажется, – сказал я испуганным голосом, – а вдруг это…
– Что? – спросила она.
– Сам Иисус Христос… – прошептал я.
– Кто ты и кто Иисус, – сказала она, смеясь.
Она поглядела на меня с удивлением. Пришлось объяснять.
– Ну, как в притчах этих сраных, – объяснил я, нервничая, – когда к тебе домой приходит нищий в гнойных язвах и просит глотка воды, а ты шлешь его на хер и..
– И?
– … и оказывается, что это сам Иисус приходил проверять твою доброту.
– Я не знала, что ты настолько верующий, – подняла она брови.
– Да я, в общем, не очень верующий, – запутался в объяснениях я.
– Ясно, – сказала она, – ты просто думаешь, что это своего рода послание судьбы, и боишься оплошать перед ней.
– Во-во, – сказал я, и закурил.
– Господи, милый, – сказала она.
– Бог это не ревизор, а ты не проворовавшийся бухгалтер, – сказала она.
– Кто ты и кто я… – сказал я задумчиво.
– Если мы не знаем этого, зачем нам пытаться узнать что-то еще, – сказал я.
Пожал плечами, и вечером вынес Васяня-Обрубку поесть. Он поскулил о том, как ему тяжело дается этот простой, в общем, процесс, и мне пришлось, присев на корточки, перелить ему в жадную пасть всю тарелку супа. Потом, чтобы совсем уж не растрогаться, я убежал в дом, пожелав бомжу спокойной ночи.
Постепенно это – кормить бомжа – вошло у меня в привычку.
Наташа только пожимала плечами. Но отнеслась к этой моей причуде терпеливо. Она у меня была большой молодец. Моложе на десять лет, грудь не очень большая, зато ляжки… Ляжки у нее были чемпионы. Ляжки-Чемпионы. Она это знала и специально разбрасывала их по сторонам от себя на подоконнике той редакции, где работал я и куда она приходила на практику. Наташа увлекалась панком, роком, хиппи, и всей прочей херней, благодаря которой девушки начинают трахаться в тринадцать, сосать в двенадцать, и «успокаиваться» в двадцать. Примерно так вышло и у Наташи – замуж за меня она вышла к двадцати. Бросила плести фенечки и мечту работать в Москве, – почему-то именно в «Нью Таймс», – выучилась на переводчика, и стала порядочной девушкой. Она была ужасно независимой и отказывалась от работы, если до нее было «чересчур далеко ехать». Это в городе, который можно пешком за час пройти, твою мать, Наталья, хотел сказать я ей. Но молчал. Потому что содержала нас она. Меня, как расово неполноценного, уволили из газеты, так что я сидел дома. А Наташа – ну так недаром у нее фамилия была молдавская, Марар, – преуспевала. А я сидел дома, да. Готовил есть, да трахал ее каждую ночь, чтобы не сбежала к кому помоложе. Да постоянно говорил ей о том, как хорошо было бы нам куда-нибудь уехать.
Белозубая молдаванка Наташа только посмеивалась и говорила, что я драматизирую.
– У этой страны есть будущее! – говорила она.
По мне так, это у нее было возрастное. Когда тебе двадцать, у всего в этом мире долбанном есть будущее. Потом все проходит. Будущее мира исчезает и лопается вместе с пузырями твоей личной надежды. А они лопаются с возрастом – истончаются, как стенки сосудов у старика. Кстати, меня совершенно не беспокоило то, что я нахожусь на содержании у жены. Мне было на это наплевать. Я сидел у себя в доме, доставшемся по наследству от уехавшей в Румынию матери и уехавшего в Россию отца, и глядел, как прекрасный некогда каменный город зарастает сорняками.