Автопортрет: Роман моей жизни
Шрифт:
Одна б., две б., три б
Декабрь 1958 года ознаменовался для меня двумя важными событиями. 7 декабря родилась моя дочь Марина, а несколько дней спустя состоялось Всесоюзное совещание молодых писателей, на котором по рекомендации Левина оказался и я. Участники совещания были разбиты на семинары, руководимые маститыми литераторами. Игорь Шаферан попал, на зависть мне, в семинар Твардовского, а мне в руководители достался известный поэт-песенник Лев Иванович Ошанин. Наша группа состояла в основном из таких, как я, неизвестных поэтов, но двое о себе уже заявили. Первый, Эдмунд Иодковский, был автором знаменитой тогда «целинной» песни «Едем мы, друзья, в дальние края», а второй, Дмитрий Сахаров, заметного места в литературе пока не занял, зато был кандидатом и вскоре стал доктором биологических наук, что ввергало
Будучи очень известным поэтом-песенником, Ошанин слыл твердолобым ортодоксом, за что его не любили молодые поэты. Андрей Вознесенский в стихотворении о вечерах в Политехническом музее написал: «Как нам ошанины мешали встретиться». Менее известному Льву Халифу тоже мешала «разнообразная ошань». Мое мнение об Ошанине было не столь однозначно. Спустя несколько лет я с ним познакомился заново, когда мы сидели за одним столом в Малеевском доме творчества. Мне показалось, что, несмотря на свои большевистские взгляды, он человек незлой, выпивоха, любитель молодых женщин – то, что называется жизнелюб.
Ошанин был настолько востребованным, что вряд ли мог вообразить, что ему, как большинству наших пенсионеров, придется влачить в 90-х жалкое существование. Печатать его перестанут, как и петь на его стихи песни, а последнюю книгу на деньги, собранные дочерью-эмигранткой, издадут в Америке, куда он и сам уедет доживать свои последние дни. Теперь, в 2008 году, когда я пишу свои заметки, Ошанина опять вспоминают и поют.
У Твардовского
Наше совещание подходило к концу, когда разошлось известие: стихи Шаферана понравились Твардовскому, он даже кое-что отобрал для публикации. Игорь ходил гордый, словно его наградили орденом. Я бы тоже ходил гордый, если бы Твардовский похвалил меня. А поскольку мне казалось, что и в моих стихах, как у него, «все понятно, все на русском языке», я через некоторое время решил, что и мне надо пробиться к Твардовскому. Как это случается с застенчивыми людьми, я иногда себя преодолевал и бывал дерзок, а то и нахален.
И вот в порыве нахальства явился я в «Новый мир» и сказал секретарше Софье Ханановне, что хотел бы встретиться с Александром Трифоновичем. «А он вас приглашал?» – спросила она. «Приглашал», – соврал я. Она зашла в кабинет и тут же вышла. «Александр Трифонович вас ждет». Я вошел и, увидев перед собой живого кумира, сразу же оробел. Он сидел за столом, грузный и хмурый. «Я в самом деле вас приглашал?» – «Не приглашали», – сознался я. «А почему же вы говорите, что я вас приглашал?» – «Потому что мне очень хотелось показать вам мои стихи, но я боялся, что меня к вам не пустят».
Я думал, ему понравится моя шутка, но он улыбнулся так кисло, что видно было – шутка не понравилась (как же я его стал понимать позже, когда меня одолевали такие же молодые – да и старые тоже – нахалы). Тем не менее он разрешил мне оставить стихи и пообещал, что прочтет. Некоторое время спустя (у меня уже был телефон) мне позвонил из «Нового мира» какой-то сотрудник, сказал, что выполняет поручение Твардовского. Александр Трифонович стихи прочел, считает, что в них что-то есть, но все-таки они еще незрелые и печатать их рано. На стихах, возвращенных мне, были пометки Твардовского. Совершенно справедливые.
Я не обиделся, но огорчился. Однако при этом мне льстило, что он сам, лично читал мои строки, вникал в них и даже делал пометки, по которым было ясно, что все-таки стихи показались ему небездарными.
Огонь упал!
Я сочинял стихи, бегал по редакциям, участвовал в совещании молодых писателей и каждый вечер продолжал писать повесть о целине. По-прежнему ничего не получалось.
Однажды поздно вечером, совершенно выбившись из сил и убедившись, что текст у меня выходит безнадежно бездарный, без малейшего проблеска, я улегся под бок к жене, стал проваливаться в тяжелое забытье, и вдруг мне странным образом привиделась картина деревенского утра. Странность была в том, что я как будто видел одновременно и саму картину, и текст, которым она должна быть описана.
Сила, открывшая мне это видение, сдула меня с кровати, я схватил свою амбарную книгу, побежал на кухню, где, слава богу, никого не было, сел за стол и стал быстро записывать слова, которые мне как будто кем-то подсказывались: «Было раннее утро, и трава, облитая обильной росой, казалась черной и жирной. Слабый ветер шелестел в камышах и шевелил над Ишимом тяжелые клубы тумана. Ваня-дурачок гнал через мост колхозное стадо и пел песню. Губы у Ивана толстые, раздвигаются с трудом, поэтому песенка получалась приблизительно так: «Не флыфны в фаду даве форохи, вфе вдефь вамерло до утра…»
До утра я исписал два десятка страниц и понял: теперь все получится. Огонь с неба упал!
И в конце концов написалась повесть, в которую не вошло практически ничего из того, что я привез из конкретной поездки. Получился рассказ не о приезжих студентах, а о коренных жителях казахстанской деревни, потомках давних украинских переселенцев, и основой для нее стали впечатления не осенней нашей страды, а всей моей предыдущей жизни или, по крайней мере, деревенской ее части. Только один персонаж, наверное, самый неудачный – единственный, имевший реального прототипа – Гошу Полонского, – студент Вадим Корзин, остался в повести неуклюжим рудиментарным отростком первоначального замысла.
Просуществовав много лет в литературе и будучи, как мне кажется, уже опытным профессионалом, я работаю нерационально и непрофессионально. Я согласен с утверждением, что в работе литератора, особенно прозаика, главное – это каждодневный труд, усидчивость и упорство. Но не согласен, что все дело во вдохновении или что его вообще не бывает. Бывает! Нечасто. Но именно когда каждый день сидишь за столом и упорствуешь, даже если совершенно не пишется, то в конце концов и оно случается. Тогда ты впадаешь в состояние транса, пишешь, не думая, слова подсказываются кем-то со стороны или свыше и сами, не контролируемые разумом, одно за другим ложатся на бумагу. Есть писатели, и даже очень хорошие (таким был, говорят, Томас Манн), которые строго соблюдают дисциплину, работают каждый день определенное количество часов (с девяти до двенадцати или до двух), исписывают определенное количество строк или страниц, строго следуют заранее выбранному сюжету и идут по нему, как поезд по рельсам, точно и неукоснительно от пункта А к пункту Б. Я же пишу хаотично. Стараюсь работать каждый день, но не всегда получается. Зато, когда получается, могу писать с раннего утра до поздней ночи, начинаю за здравие, кончаю за упокой или наоборот. Имея начальный сюжет, сперва стараюсь от него не отклоняться, но вдруг находит это самое вдохновение, подсказывает мне другие слова, другую стилистику, уводит в сторону от первоначально намеченной канвы, и я вдруг понимаю, что этот путь в сторону и есть самый правильный. Тогда я делаю очень нерациональную вещь: все, что написал (иногда до сотни страниц), безжалостно выбрасываю и иду туда, куда ведет меня неведомый поводырь.
КГБ – первое знакомство
В коридоре института ко мне подошел Камил Икрамов: «Выйдем, мне надо тебе кое-что сказать». О «стенах с ушами» я слышал давно, и все равно для меня было новостью, что есть темы, на которые можно говорить только снаружи.
Мы вышли во двор.
– Я вчера видел Лешку Трофимова, – так фамильярно Камил называл моего декана, поскольку встречался с ним в каких-то компаниях за пределами института. – Лешка сказал, что за тобой следят.
– Кто?! – удивился я.