Автопортрет: Роман моей жизни
Шрифт:
Однажды Ира сварила суп, который бригадиру показался слишком жидким.
– Шо це таке? – бригадир смотрел на ложку с большим отвращением.
– Суп-пейзан, – гордо сказала Ира.
– А-а! – истерически закричал Гурий Макарович. – Пей сам, ишь сам, чисть сам!
И зашвырнул ложку в угол, еще раз убедившись, что эти городские ни на что путное не способны.
Когда дожди участились, колхозники разъехались по домам, а мы остались мокнуть и мерзнуть в дырявой палатке, в самых подходящих условиях для совершения бессмысленного подвига, к которому призывали нас партия, правительство и комсомол. Свершители подвига не унывали. Большую часть времени лежали на матрацах, закутавшись по глаза, пели дурацкие песни. Тогда блатные песни еще не вошли в моду, и так называемая авторская песня до появления перед широкой публикой
– Да-а!
Спорщики оторопели, ожидая, что сейчас Павло проявит по данному вопросу неожиданную эрудицию.
– Да-а, – повторил он, тыча в пол пальцем, – мыша.
– Что?! – дружно воскликнули спорщики.
– Мыша, – еще раз сказал Павло и опять направил свой палец к ногам.
Оказалось, он имел в виду дохлую полевую мышь, лежавшую у него под ногами.
Когда механизаторов не было, я брал один из оставленных ими самосвалов (они все заводились без ключа) и катал по мокрому полю наших девушек. Чаще всего Иру. Но у меня были серьезные соперники – двое студентов из Ижевска. Они приезжали на блестящих ижевских мотоциклах, сажали одну из наших девушек на заднее сиденье, другую на топливный бак и увозили в Атбасар на танцы. Наши ребята ревновали и сочиняли полухулиганские песенки на мотивы той же «Тамарки» или другие. Про считавшуюся у нас старостой Таню Макарову по прозвищу Гаврила:
Пока мы ездили на силос(елки-палки)Или лежали под копной,Гаврила с ижевцем сносилась(ёксиль-моксиль)Посредством почты полевой.Про Иру:
У Иры, ах, у ИрочкиВот случай был какой.Служила наша ИрочкаВ столовой поповской.Работница питанияОсвоила вполнеСистему зажиганияИ смазку в шестерне…Агитатор и свидетель
Люди того возраста, в котором еще пребывали наши студенты, бывают смешными и трогательными. Я был на шесть-семь лет старше любого из них и потому сам себе казался старым, умудренным жизнью и утратившим свойственную ранней молодости склонность к романтизму. Но меня трогало проявление в студентах тех черт, от которых я, как мне казалось, давно избавился. Одна из наших девушек, Лиза Чернышева, была чрезвычайно застенчива, что меня весьма умиляло. Время от времени я ей говорил: «Лизочка, покрасней!» – и она тут же заливалась краской. Чухонцев стеснялся присутствия у него естественных желаний и в уборную всегда пробирался крадучись, как партизан. Гоша Полонский был маменькин сыночек, все у него валилось из рук, над ним подтрунивали студенты, а местные и вовсе насмехались и говорили про него «тот, который с комбайна упал», хотя он не падал. Гоша сочинял романтические стихи, из которых я помню только одну строку: «Мы не только вздыхали и охали, мы еще МГУ отгрохали». Описал он и наш труд и стихи читал комбайнерам. Там было что-то про руки в солидоле, после чего он получил новое прозвище: Голова в солидоле.
Я вместе с другими подтрунивал над всеми, включая Иру, в которую чем дальше, тем больше влюблялся. Она меня покоряла своей красотой, внешней и внутренней, умом, тактом, вкусом, чувством юмора, короче – всем…
Родители Иры оба были преподавателями литературы. Их первенец умер шести лет от роду, так что Ира была единственным ребенком. Они над ней тряслись, но за учением ее не следили, да в том и нужды не было. Без присмотра и понуканий она училась хорошо и окончила школу с золотой медалью. Государственный антисемитизм еще был очевиден, дети из еврейских семей могли легко в этом убедиться при попытке поступить в любое элитное учебное заведение. Например, в МГУ, куда сунулась Ира. Как золотая медалистка, она не должна была сдавать экзамены, но ее завалили по «пятому пункту» на собеседовании. Спросили что-то о какой-то симфонии Чайковского, и ей пришлось поступить в наш вуз, где таких вопросов не задавали.
Моя влюбленность в Иру была абсолютно платонической, к тому, чтобы за ней ухаживать, как я считал, было слишком много препятствий. Первое, разумеется, то, что я был женат. Второе – возраст. 15 октября мы отметили ее двадцатилетие, а мне за несколько дней до того исполнилось двадцать шесть. Нашу разницу в возрасте я воспринимал как пропасть, через которую не перепрыгнуть. И потому ни на какие отношения, кроме дружеских, не рассчитывал. А как друзья мы общались много и тесно. Я читал ей только что написанные стихи и радовался, слыша в ответ ее обычное «ничего».
Еще в первые дни знакомства она спросила меня, знаю ли я Камила Икрамова и что думаю о нем.
– Хороший человек, – сказал я.
– Правда? – она пожала плечами. – Сомневаюсь.
И стала его ругать: поверхностный, хвастун, таланта никакого, а что-то зачем-то пишет.
Я сказал:
– Камил добрый.
Ира возразила:
– Он хочет казаться добрым.
– Желание казаться добрым доброе само по себе.
– Он работает на публику, – сказала она, и тут я с ней не согласиться не мог. Камил в самом деле, когда о чем-то рассуждал, что ему казалось умным или выставляло его в выгодном свете, говорил всегда громко, стремясь привлечь внимание наибольшего числа людей. Мне иногда становилось неловко за него и за себя. Однажды, после напечатания моего стишка в «Правде», мы ехали в битком набитом автобусе. Камил вдруг повернулся ко мне и громко спросил: «Скажи, Володя, а когда в «Правде» выдают гонорар?»
Конечно, вопрос был задан вовсе не с целью узнать дни выплаты гонорара в главной партийной газете, а чтобы обратить на себя внимание пассажиров. Я готов был провалиться сквозь землю.
– Но это, – сказал я Ире, – маленькая безобидная слабость.
– Ничего не маленькая и не безобидная. Это глупое, безвкусное и даже пошлое хвастовство. Ты говоришь, он умный. Если бы был умный, то понял бы, что, хвастаясь так, выглядит просто смешным…
За время пребывания на целине Ира несколько раз заводила разговор о Камиле. Каждый раз находила в нем что-то негативное, в чем я каждый раз пытался ее разубедить. И достиг большего, чем ожидал.
Когда, вернувшись с целины, я встретился с Камилом, одним из первых его вопросов был:
– Что ты думаешь об Ирине Брауде?
Я рассказал, что о ней думал. Он был моей восторженной характеристикой очень впечатлен – и вскоре сделал ей предложение. То, что он был старше ее на одиннадцать лет, его не смутило. Ее, как выяснилось, тоже.
А мне, как другу обоих, агитатору и в некотором роде свату, досталась роль быть у них в загсе свидетелем.
Православная комсомолка
Будучи влюблен в Иру, я завел роман с девушкой, которая оказалась доступнее. Это была Нина. Она была маленькая, рыжая и некрасивая, но шибко ученая, чем, собственно, меня и привлекла. Потом я открыл, что не только ученая, но и с большими странностями.
Когда наши отношения дошли до того, что мне позволено было заглянуть к ней за пазуху, я обнаружил там маленький крестик и, правду сказать, растерялся: ведь она была не только отличницей и кандидатом в научные светила, но и активной комсомолкой, членом институтского бюро. Я тоже состоял в комсомоле, но самым пассивным членом, то есть взносы платил нерегулярно, от посещения собраний уклонялся. Когда уклониться было нельзя, сидел в последнем ряду и играл с кем-нибудь в «морской бой». Но при этом никакого другого символа веры у меня все-таки не было. Нина, в отличие от меня, выступала на собраниях с пламенными речами.