Автопортрет: Роман моей жизни
Шрифт:
Я полез в «Шинель» Гоголя, нашел описание первой прогулки Акакия Акакиевича в новой шинели. По мере его продвижения к центру Петербурга «улицы становились живее, населенней и сильнее освещены. Пешеходы стали мелькать чаще, начали попадаться и дамы, красиво одетые, на мужчинах попадались бобровые воротники, реже встречались ваньки с деревянными решетчатыми своими санками, утыканными позолоченными гвоздочками, – напротив, все попадались лихачи в малиновых бархатных шапках, с лакированными санками, с медвежьими одеялами…»
– Ну да, – сказала она, – неужели непонятно? Ваньки – это дети.
– И лихачи в малиновых бархатных шапках тоже дети? И лакированные
Она уже видела, что говорит глупость, но еще долго стояла на своем. В конце концов с большой неохотой сдалась.
Иногда она доводила меня до бешенства.
– Алла, – говорил я тогда ей, – вы поставлены надо мною государством и по государственной субординации являетесь для меня вроде как начальником. Но по справедливости, как вам кажется, вы имеете право вот так беспардонно корежить мой текст?
– А вы считаете, не имею?
– Да, не имеете. Я взрослый человек, я известный писатель, я сам отвечаю перед читателем.
Она ударялась в слезы.
Иногда она брала на работе разрешение не приходить в редакцию, и тогда мы работали у нее дома. И тоже спорили, я до бешенства, она – до слез. Трифонов, конечно, был на моей стороне, но в спор наш не вмешивался, боялся. И убегал в ванную.
Но я заскочил на десять лет вперед. Возвращаюсь в 1961 год.
Раскаяние Гуса
В 1973 году, получив новую квартиру в «писательском» доме на улице Черняховского (эпопея вселения в нее описана мною в «Иванькиаде»), я вскоре обнаружил, что моим соседом сверху является не кто иной, как Михаил Семенович Гус. Выяснил я это после того, как он, забыв закрыть кран в ванной, залил меня. Когда я поднялся наверх, Гус стоял с тряпкой в луже. Увидев меня, он побледнел, думая, очевидно, что сейчас я ему отомщу за «правду эпохи» и «чуждую нам поэтику». Этого не случилось, с заливом квартиры мы как-то разобрались, после чего Гус при встречах со мной стал здороваться и получал в ответ сдержанные кивки. Однажды, уже перед самым моим отъездом за границу, Гус остановил меня у подъезда и сообщил, что ему исполнилось восемьдесят лет.
– Поздравляю, – сказал я.
– Да уж с чем там поздравлять, – вздохнул он.
– Хотя бы с тем, что вы до этого возраста дожили.
– Да, – согласился Гус. – Дожил. И много чего сделал. Много плохого сделал. Вот и вас молодого травил.
– Ну, это, – решил я его утешить, – уже неважно.
– Нет, важно, – сказал он и вдруг заплакал. И, махнув рукой, отошел…
Меня травили многие люди. Многие возводили на меня напраслину, клеветали, обвиняли в том, в чем я не был виноват. Некоторые потом говорили, что за давностью лет ничего не помнят. Но искренне извинился только Михаил Семенович Гус – и, конечно, я ему все простил. Если бы я был Высшей Инстанцией, я бы искренние угрызения совести считал достаточным основанием для прощения всех грехов.
Другой мой недоброжелатель, Георгий Радов (настоящая фамилия Вельш), был, как говорили, шотландского происхождения. Большого роста, рябой, с буйными, ниспадавшими на лоб кудрями, вечно пьяный и неуемно злой, он на меня нападал и на собраниях, и в газетах, да и просто при случайных встречах. Иногда это выглядело комически. Как-то в ресторане ЦДЛ он присел за мой столик и долго молча сверлил меня глазами. Потом не выдержал, заговорил:
– Ну, ты, ты! Ты думаешь, что ты писатель?
– Я думаю, что тебе лучше пойти и проспаться.
Радов еще больше разозлился:
– А почему ты говоришь мне «ты»?
Естественно, я ответил:
– А почему ты говоришь мне «ты»?
Он не нашелся, что на это ответить, вскочил и пошел приставать к кому-то еще.
Возможность утолить ненависть ко мне или иллюзия этой возможности возникла у него в 1974 году, когда было решено исключить меня из Союза писателей. Но об этом – в свое время.
«А кой вам годик?»
Для каждого молодого писателя второе сочинение бывает экзаменом, который он держит сам перед собой. Испытывая при этом нешуточный страх и пытаясь предугадать, будет ли новая вещь не хуже той, через которую пришло признание. Не окажется ли его первый успех случайным.
Морозным декабрьским днем 1961 года я шел по улице Горького от Белорусского вокзала к Пушкинской площади, помахивая недавно купленным темным портфелем. По дороге встретил Бориса Балтера, моего в то время близкого друга, автора нашумевшей повести «До свидания, мальчики».
– Куда идешь? – поинтересовался Борис.
– В «Новый мир».
– Несешь что-нибудь новое?
– Да вот написал рассказ, – сказал я, встряхнув портфелем.
– Как называется?
– «Расстояние в полкилометра».
– Хороший? – был следующий вопрос.
Хороший ли? Что я мог сказать? Когда я его написал, он мне казался вполне хорошим. Когда выходил из дому, думал, что он неплохой. Но чем ближе я был к «Новому миру», тем больше сомневался.
– Не знаю, – признался я честно.
– А если не знаешь, – удивился Борис, – зачем несешь?
Что на это ответить? Если бы я ждал, когда придет уверенность в том, что я написал что-то безусловно хорошее, я бы никогда не дошел до редакции. Неуверенность в качестве написанного у меня и сейчас, в преклонном возрасте, случается перед передачей рукописи редактору, а уж тогда я вообще готов был в последнюю секунду повернуть обратно. Тем не менее превозмог себя, дошел до редакции, вручил свое сочинение Асе Берзер и стал ждать.
Я думал, Ася немедленно прочтет мой рассказ и позвонит или пришлет телеграмму, как это было с «Мы здесь живем». Но прошли день, два, три, неделя… ни телеграмм, ни звонков, ни намеков. Значит, не понравилось. Я ждал гораздо дольше, чем после сдачи первой повести. Вдруг звонок. Анна Самойловна: «Володя, вас просит к себе Твардовский».
Я порой очень жалею, что никогда не вел дневников, даже в дни очень важных для меня событий. Поэтому – вот по памяти. Был снежный вечер. Я вошел в кабинет, тот самый, в который когда-то вломился по наглости. Горела только настольная лампа. Твардовский, седоватый и грузный, вышел из-за стола. Взял мою ладонь в свою большую и мягкую, усадил и стал говорить мне такие комплименты, на которые я не рассчитывал. Он меня цитировал, смеялся, пересказывал почти дословно спор двух персонажей по поводу количества колонн у Большого театра. Сказал, как ему приятно, что я знаю жизнь, особенно деревенскую, сказал, что рассказ у меня самостоятельный, хотя школа видна, «школа бунинская» (я был не согласен, но не возразил). «Ну что ж, неплохая школа. И хотя вы учитесь у Бунина (я у него не учился), но без эпигонства. А то есть у нас, знаете ли, модные бунинисты…» (Под модными бунинистами он имел в виду Юрия Казакова, которого считал тогда не больше, чем эпигоном Бунина, но потом изменил свое отношение и в какой-то статье о Бунине уже уважительно упомянул Казакова, назвав его не эпигоном, а последователем Бунина.)